Недавно Костя Рязанов на занятиях кружка текущей политики выругался: «К чертовой бабушке вашу коллективизацию! Не дело силком загонять в колхозы: хошь не хошь — прыгай!! Согласен, Колосов?» В ответ он, Николай, крикнул: «Подкулачник!» Нюра Кирпу подхватила и на ближайшем комсомольском собрании давай чистить мозги Рязанову: сам-де сроду в деревне не жил… с чужого голоса поет?.. Кулацкой агитацией занимается?.. Бориска пытался защитить: «Какая тут агитация! Просто болтун!» Но Косте всыпали выговор. А клямкинскую защиту расценили как «притупление классовой бдительности». В тот же вечер Костя, ни слова не сказав, перебрался в соседнюю комнату: пусть там хуже — пятеро в ней, но только не с вами! Ну ладно, перебрался, а на Бориску за что же злиться?
…До Комаровки добрались во второй половине дня. Колеса скрипят, просят смазки. Железные обода вертятся тяжело, медленно. Едва телега миновала выгон, навстречу — оравой ребята. Взгромоздились прямо на кирпичи, чей-то бутуз, схватившись за стан телеги и подтянув к животу ножонки, болтается на весу.
— А ну, скатывайся! — грозно покрикивает дядя Фома, а у самого в глазах смешок.
Кто-то успел оповестить улицу. Выбежала бабка Агриппина, золотой передний зуб сделал лицо ее хищным. Позади сын ее Василий поглаживает острие косы. А вот и Ефим Кучерявый, унылый, понурый: раскулачили, отвели ему избу худую — умершего кузнеца, и то еще пожалели, а то бы мыкался в Соловках.
Комаровка приняла Николая как своего. Долговязый Федька крепко облапил и бросил его прямо наземь в траву. Хотел было приподняться, по чьи-то руки, небольшие и хваткие, вцепились в плечи. Оглянулся: серая спецовка, лицо и руки в известке. Волосы рыжеватые, стрижены под мальчишку. На лбу и щеках веснушки. Этим она в отца.
— Олька! Ну и мазила!
«Форси перед комаровскими красавицами», — усмехнулся подарку Инны. Федька и Олька, хоть и младше его, но самые близкие. С ними рос.
Олька сыплет вопрос за вопросом:
— Ну как там, в Ветрогорске?.. В театре был?.. Зачеты сдал?.. На все два месяца сюда?.. Нравится Технологический?
У обочины, чуть смущенная под взглядами сельчан, стоит мать. Белая косынка сползла, приоткрыв русые, приглаженные волосы со светлой дорожкой посредине. Кофточка собственной вязки обтянула прямую спину и спокойный скат плечей. Что бы ни надела, перешитую старенькую юбку или ситцевую блузку, или шаль накинет, — во всем она самая приметная. Все ей к лицу: и белое, и черное, и яркое, пунцовое.
На минуту прижала его голову к груди, заглянула в глаза, потом отстранила: не положено, совестно на людях взрослого сына приласкать. Подтолкнула вперед: иди, мальчуга, иди… Поравнявшись с избой, взяла его за руку и, как маленького, повела к двери.
Дома. Как светло и чисто на душе! Комаровка моя милая!
О многом хотелось говорить. А он читал стихи. Читал Гейне, Маяковского, Есенина. Читал наизусть, нараспев. И мать, приутихнув, в такт музыке слов растроганно кивала головой.
Не слышал, как утром ушла на работу, как ставила на стол парное молоко и тарелку душистой лесной земляники.
Что могло за год измениться в Комаровке?
Те же избы да изгороди вдоль Главной. Поросята да куры на задних дворах. На завалинках балабонят старухи, вспоминая прежнее, путают бывальщину с выдумкой.
Посреди села, в бывшей избе Ефима Кучерявого, тот же колхозный клуб. Сняли ворота, расширили двери. Раз в неделю здесь прокручивают фильмы. На закрытых дверях — белый лист и химическими чернилами коряво написано: «Закройщик из Торжка». А возле клуба ребятишки залихватски гикают под «Чапая».
Что могло измениться за год?
Над усадьбой Кутаевских трепыхается алый флаг: нижнебатуринский районный пионерский лагерь. Когда вступал в отряд, мать повязала ему красный галстук: «Носи, пионер! Моей дорожкой правила судьба. А твоя — в твоих руках». Сколько песен, сколько гордости было тогда. А вот пионерского лагеря еще не было.