Пока я читаю – случайно проливаю горячий чай на свою голую грудь, но даже не замечаю этого. Когда тебя принимают, что-то происходит со всем организмом. Кровь ударяет в голову и заставляет мозг работать с небывалой скоростью, вознося тебя на ту же ступень счастья, которое ты испытывал в пылу вдохновения. Я не знаю другой такой встряски, за исключением, может быть, только той, которую испытываешь в школе, когда возвращаешься после обеда в класс, а учительница говорит: «Сегодня на уроке мы будем писать сочинение». И все, пальцы превращаются в лед, ноги дрожат, а бутерброд с колбасой в желудке делает сальто назад, потому что учительница обращается именно к тебе. Если когда-нибудь я буду объявлена мертвой с медицинской точки зрения, попробуйте склониться к моему уху и прошептать эти незабвенные слова, и увидите, я тут же подскочу и схвачусь за ручку.
Мою первую книгу издали в 2012 году в инди-издательстве, которое платило не деньгами, а экземплярами – по сто копий книги за тысячу напечатанных, так что через какое-то время образовывался некоторый излишек. А до этого было десятилетие оторванности ото всех и незнания никого, которое возвышалось, как груда непрочитанных бумаг. Если чтение – это высшая формой зрения, как мне стать видимой? У меня не было учителей, которые направили бы мою руку, или однокурсников, которые поддержали бы меня на этом пути. Те несколько раз, когда я пробиралась в университетскую библиотеку, страстно желая почитать книги, которых больше было нигде не достать, я чувствовала себя так, будто меня в любой момент может схватить полиция. Однажды я пролезла за стеллажи в университете Вашингтона, где моя сестра Кристина так надеялась изучать музыку. Я до сих пор помню выступы кирпичей на стене, к которой я прижималась спиной, сидя на корточках и корябая на клочке бумаги строчку «зубы безбрежные и белоснежные» со сбившимся дыханием отчаянного правонарушителя, который живет в стране, где поэзия под запретом.
Я писала, Джейсон облизывал конверты, и мы рассылали мои рукописи. Я спала с блокнотом под подушкой и делала зарисовки на салфетках в закусочной. Мы с трудом наскребли двадцать долларов взноса за участие в конкурсе, где я все равно не победила. Каждое мое стихотворение, которое кто-либо когда-либо принимал, было выужено из кучи мусора. И так продолжалось десять лет. Я стояла особняком, сжимая в руках свою изменчивую, живую как вода рукопись, в которой одни стихи пускали корни, а другие уносил ветер. Сначала это были стихи об Иисусе, затем – об убийстве, теперь вот о людях-ящерах, бог его знает, почему, но я ни на йоту не приблизилась к всевидящему оку признания, которое даже не догадывалось о моем существовании. Тогда мной двигали чистые амбиции, но мне казалось, что так выглядит страсть. И все-таки, вспоминая, с каким треском то стихотворение продиралось наружу, я думаю: «Неужели это и есть цена? Стоимость входа в этот закрытый и неприступный мир?»
Будь письмо бумажным, Джейсон выхватил бы его у меня из рук и прижал к своей тяжело вздымающейся груди. Вместо этого он заставляет меня читать его вслух снова и снова, пока мой голос не возвращается на привычные ноты.
– Ты это сделала, – говорит он, и у него выступают слезы. – Ты как тот песик из фильма-катастрофы, который выжил, несмотря ни на что.
– В конце концов, нет такого правила, которое запретило бы собаке играть в баскетбол!
– А в Конституции ни слова о том, что рептилоид не может быть президентом!
Мы даем друг другу пять и сбегаем вниз по лестнице, навстречу вездесущему запаху жареного бекона.
Мой отец сидит внизу и потягивает ореховый кофе из кружки с надписью «Люблю свой белый воротничок!» Он очень рад. Он довольно усмехается, прямо как в тех случаях, когда смотрит кино и видит, как полицейский-негодяй берет верх над образцовым шефом полиции.
– А я говорил, что ты и сама справишься, – говорит он, как будто сам себе. – Так держать, малышок. Я им всем говорил, не нужно ей для этого по университетам ходить.
Папина версия этой истории периодически подвергается изменениям, но в последнее время эти изменения стали такими кардинальными, что это начинает вызывать беспокойство. Через год он дойдет до того, что будет всем рассказывать, как я стояла перед ним и клятвенно уверяла, что мне не нужен никакой университет и что писателя ничему учить не нужно.
– Поздравляю! – восклицает семинарист, когда мы сообщаем эту новость ему. Потом он смотрит на мои растрепанные как у воробья волосы и полосатую рубашку, которую я накинула, в спешке выбегая из комнаты:
– Ух, ты и ПРАВДА по утрам выглядишь просто чудовищно.
Вечером, лежа поперек кровати на животе, с кошкой, свернувшейся клубочком у него на копчике, Джейсон просит меня еще раз прочитать ему это стихотворение.