За это время Ратиган успел сделать еще несколько снимков тех детей, с которыми познакомился в церкви. В конце концов его приговорили к пятидесяти годам тюремного заключения, после того как он признал себя виновным по пяти пунктам обвинения в производстве детской порнографии. Финн был приговорен к двум годам условно – за то, что покрывал его.
Имя «Ратиган» отзывается во мне воспоминанием о странном обрывке разговора, который я однажды слышала дома у родителей: «Они изъяли его компьютер и нашли у него детские трусики в цветочном горшке». «Трусы в горшке?» – подумала я тогда, не зная, о чем именно они говорят. Что он пытался с ними сделать, урожай из трусов вырастить? А теперь я перебираю все эти детали: трусы в цветочном горшке, мотоцикл, влетевший в гараж, компьютер в монастыре. Любимые дочери и доверчивые родители. Если взять все эти детали и посмотреть им в глаза, газетная бумага исчезает и остается реальность, от которой не отмахнуться и не забыть.
Епископ Финн – это человек, с которым я познакомилась вчера вечером и который спросил, не хочу ли я с ним сфотографироваться. Он наверняка думал, что я мечтаю о совместном фото с ним. Многие из тех, кого он встречает – мечтают. Вот его располагающая улыбка, вот рука, которой он подписывает разные бумаги, а вот размеренный голос, которым он тихонько убеждает священника-педофила залечь на дно, пока все не стихнет. Конечно, в этом мире нет ничего постоянного. Но вот его маленькая шапочка – атрибут власти. Вот очки, через которые его глаза просматривают столбцы цифр – кому и сколько нужно заплатить. Вот выражение сострадания на лице, только в его лучах греются не мученики, а грешники, которым он дарует прощение еще до какого-никакого суда.
Почему этот негласный пакт молчания все еще сдерживает меня? Почему мне кажется предательством даже просто написать об этом, о фактах, которые и так находятся в свободном доступе? «О, сотрудник прессы». Как будто сбор, организация и публикация фактов – это преступление.
Рената Адлер [30] написала: «Под фразой „он достаточно пострадал“ имеется в виду, что если мы и дальше будем копать, может оказаться, что, наши друзья тоже как-то в этом замешаны». Насколько мне известно, ни один епископ или архиепископ, под началом которых служил мой отец, не был невиновен в том, что участвовал в сокрытии информации, подтасовке документов, замалчивании жертв и отправке преступников на отдых и реабилитацию. Информацию про епископа Финна я искала, затаив дыхание, пока не дошла до слов, которые вскрыли всю неприглядную суть. Я искала, затаив дыхание, потому что знала – найду.
Разговоры об этом часто звучали у нас дома. Мы узнавали все так же, как вы узнаете про того школьного учителя, или ту няньку, или тренера, или вожатого, вот только в нашем случае речь шла не о соседях по району, а о людях по всей стране. За нашим обеденным столом часто обсуждали, каких священников удалили из приходов, каким запретили общаться с детьми, каких отправили на терапию, каких арестовали. В 2002 году, когда разразилась первая волна скандалов, я на миг растерялась. Разве об этом и так не знали все вокруг? Или у них просто не было доступа к этой информации? К этой толстой пачке «может быть», «возможно» и «определенно», к совокупности того, что мы знали наверняка, о чем догадывались и лишь подозревали?
В нынешнем приходе отец занял место священника, который как раз находился под подозрением. Думается мне, отца не первый раз отправили к черту на куличики, чтобы восстановить веру прихожан. Ему люди доверяют, он женат, у него есть дети. Вряд ли он хотел, чтобы вы извлекли из этого урок, но иначе не получается. Предыдущий священник развесил по стенам фотографии мальчиков, вырванные из книг Нормана Роквелла. Персиковые лица были исписаны огромными черными буквами, которые складывались в слова «соблазн» и «юность».
– Когда мы только въехали, – рассказывала мне мама, – тут все поверхности были покрыты коллажами и всякими надписями, даже зеркала.
Она вычистила дом сверху донизу, чтобы он снова стал пригодным для жизни. Почему-то это всегда входило в список ее обязанностей.
Никак не могу забыть тот приступ клаустрофобии, который накрыл меня, когда я поняла, что слишком много времени провожу с себе подобными и что меня будто в клетке заперли с представителями того же вида, покрытыми теми же пятнами. Не потому ли я сбежала отсюда в первый раз? Не потому ли, что поняла, пятна-то у меня совсем другие? Не в знак ли протеста? Это было бы сущей глупостью, любой священник подтвердит. Это означало бы, что я искаженно смотрю на вещи, перекладываю вину и в конечном счете наказываю лишь саму себя. Но ведь религия прежде всех остальных должна признавать силу символа. Силу тех, кто встает, и тех, кто остается сидеть. Если уж церковь и учит нас чему-нибудь, так это тому, что иногда нам приходится отвечать за проступки других людей. Так позвольте же мне сделать это – встать и покинуть банкет, и пусть за мой счет покормятся голодающие.