Однако давным-давно нужно мне было изложить на бумаге какие-то соображения о русской истории того времени, когда собирались на ледяных полях толпы людей по нескольку сот человек и принимались тыкать друг друга плохо заточенным железом. Впрочем, чаще они просто колошматили таких же людей, своих недругов, обычными дубинами.
Я сидел дома, и друзья бренчали пивным стеклом в моей прихожей по вечерам. Но утром я опять возвращался к Александру Невскому. Мне казалось, что это не фигура, одна из многих в кровавой мешанине, а на самом деле – мелкий и хитрый князёк, жестокий и коварный. Слова «на самом деле» из неоправданных и рисковых теперь казались мне справедливыми.
Я придумал уже название «Орден Александра Невского», в этом названии бился отзвук Тевтонского ордена и боевой советской награды, которую давали за маленькое успешное сражение.
Я вспоминал эти истории, потому что действительно читал Газданова в поезде, кругом были зимние леса. Пахло железной дорогой – углём и снегом, шпалами и сыростью. На полу купе происходила битва ботинок, что принадлежали моим попутчикам. Битва происходила среди пересечённой местности скомканного половика, а я шелестел страницами при слабом потаённом свете…
У Газданова в романе о женщине Эвелине и её друзьях было написано: «Она пила только крепкие напитки, у неё была необыкновенная сопротивляемость опьянению, объясняющаяся, я думаю, долгой тренировкой и пребыванием в англосаксонских странах».
Герой, сидя в медитативной пустоте своей парижской квартиры, рассуждал: «Я думал о неудобствах, вызываемых присутствием Эвелины. Все оказывались пострадавшими в той или иной степени – все, кроме Эвелины, никто из нас не мог ей сопротивляться, и никто не думал этого делать. Она могла быть утомительна и несносна, но никто из нас никогда не сказал ей ни одного резкого слова и не отказал ей ни в одном требовании. Никто из нас не понимал, почему мы это делали. По отношению к ней мы вели себя так, будто имели дело с каким-то отрицательным божеством, которое не следует раздражать ни в коем случае – и тогда, может быть, оно растворится и исчезнет».
Это было похоже на девушку, которую я знал, казалось, давным-давно.
И в железнодорожном сне, как в унылом кругу, я крутился в сплетении несуществующих мостов
Но загадка Эйлера давно была решена, посрамив эту топологию, – мосты сожжены, а через Прегель, превратившийся в Преголю, перекинута бетонная эстакада.
Потом я потерял эту работу и уехал на чужую дачу.
Был у меня не друг, а просто знакомый человек с замечательной фамилией Редис. Жена Редиса погибла в автомобильной катастрофе, и Редис жил вместе с маленькой дочерью.
Дочь Редиса сейчас была с бабушкой, а Редис с нами.
Дача была огромной, зимней, оснащённой отоплением, ванной с горячей водой и туалетом. Жил я там вместе с двумя приятелями – Редисом и его другом, любителем Баха, тем самым Гусевым. Любитель Баха Гусев стал теперь учителем труда и по совместительству завучем. У Гусева были золотые руки – он сидел в школьной мастерской и в промежутках между уроками что-то паял и точил. Он действительно был любителем Баха, и место снятого портрета Ленина на школьной стене занял хмурый немец в парике. Гусев оставил свою квартиру бывшей жене и теперь скитался по чужим, оказываясь то на Шаболовке, то на Загородном шоссе в квартире с видом на сумасшедший дом, а то возвращаясь в квартиру каких-то своих родственников в Трёхпрудном переулке. Впрочем, это не было для него неудобством – он лишь перетаскивал из дома в дом огромные колонки, аппаратуру и ящики с компакт-дисками.
Я несколько месяцев жил у него, и мне всегда казалось, что стены выгибаются от работы этой техники. Однако соседи отчего-то молчали.
Сидя на этой даче, я договорился с Гусевым, что он наложит новую эмаль на мой орден взамен отлетевшей. Один из пяти лучей Красной Звезды облупился, и, хотя я его никогда не носил, это было обидно.
А пока Гусев говорил о своей бывшей жене, я молчал о своей – тоже бывшей.