– Вы, наверное, испытываете стыд по поводу действий ваших войск, – важно сказал доктор Панков. – Это чудовищно, но я должен сказать, что вы лично ни в чём не виноваты.

«Старый дурак, – думал я про себя, – много ты понимаешь в страхе. Всё не так просто. Слышал бы ты, как молится мать о смерти своих детей».

Потом Панков или, может, Pankoff, а может, Pankov стал говорить отчего-то про Фрейда. Тон его стал менторским, и скука накрыла меня пыльным покрывалом. Панков говорил о том, что лишь недавно освободился от родительского гнёта, а ему уже пятьдесят пять, и вот Восточная Европа тоже освободилась, освобождается, освободится от гнёта и будет изживать этот комплекс. Я слушал, как нефтяной доктор рассказывает об «осси» и «весси», о том, как консультирует химическое производство в бывшей ГДР, а я искал глазами Аню, потерявшуюся в толпе.

Но потом я приметил одного из приглашённых. Вырвавшись из цепких объятий Панкова, уже рассказывавшего анекдоты, в которых самое сложное было – угадать момент, когда нужно понимающе усмехнуться, я начал изучать седого человека, ни с кем не вступавшего в беседу. Чем-то он напомнил мне человека, подошедшего ко мне в ночном крымском баре с предложением выпить за сороковую армию. В них было что-то общее, и оба были не на своём месте.

Мы постояли рядом и наконец заговорили.

– Я уехал из Югославии в тот год, когда умер Тито, – сказал этот человек. – По личным причинам. У нас уже тогда было проще, чем у вас.

– В тот год, когда умер Тито, – повторил он.

А я помнил старые журналы, которые читал в детстве на даче и где маршал изображался в виде барбоса, сидящего на груде черепов. Там шла речь о клике Тито – Ранковича, и вот давно нет ни Ранковича, ни Тито, нет и той Югославии.

Когда хоронили Тито, не полагалось вспоминать о 1948 годе, и это умолчание, наверное, привлекло моё внимание к истории этой страны. Югослав был из Цетине – давней столицы Черногории, того края, где до сих пор говорили: «Мы – маленький народ, но нас с русскими – двести миллионов». Это был лозунг, придуманный давно, и им пользовались разные люди. Оттого, наверное, я боялся повторить эти слова.

– В тот год, когда умер Тито, – продолжил югослав, – я всё понял. Начинается страшное, и вот оно началось. Сначала постепенно, с Косова, потом дальше. Эта беда всегда приходит неспешно, кажется, всегда её можно остановить, оправдаться, договориться.

Но уже этого сделать нельзя, ничего нельзя исправить.

Про албанцев из Косова, например, все забыли. А начинается всё даже смешно, с анекдотов, потом закрывают национальные школы, стреляют по церквям и мечетям. Драку начинают разнимать, но всё без толку.

И внезапно все вокруг понимают, что этого не остановить.

У нас ходит история о том, как на переговорах по демаркации хорват Силайджич сказал, что не отдаст сербам какой-то город.

Ему резко заметили, что граница согласована – и с ним же.

– Э, – сказал Силайджич, – сначала я не принял во внимание, что пять тысяч моих лучших солдат родом оттуда. Если отдать вам это место, то произойдёт переворот и война продолжится.

Югослав пересказал этот почти анекдот и печально заметил:

– Министры уже не в силах ничего сделать. Это мне пытался объяснить мой дед и пытался объяснить отец, а они были не последними людьми. Мой дед воевал в Первом пролетарском корпусе под Дрваром – вместе с Тито. До войны он был моряком, водил по Ядрану суда. Это сложно, береговая линия сильно изрезана, много рифов. Но мой дед не ошибался. Он ошибся лишь потом, после войны его сняли с партийной работы и посадили. Отсидев, дед снова стал моряком и глядел в чистое море. У нас, знаете, особенно сильное испарение воды, поэтому при спокойной воде видно метров на шестьдесят-семьдесят. Я всё хотел понять, в чём он ошибся, поэтому стал заниматься политической историей, её символами. Общество мыслит символами – фотографиями и репортажами, это отметил ещё Барт. Кстати, как вы относитесь к персональной и политической корректности?

Перейти на страницу:

Все книги серии Азбука. Голоса

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже