Нет, пожалуй, мужчина в белой рубашке слишком мельком подумал про Дмитрия Александровича, едва вспомнил о нем и его перформансах… Нет, он не мог, не мог дать ему достаточно сил, чтобы войти в этот мир.
И, наконец, официантка. Джинсы, фирменная рубашка, фартук. Скорее всего, фартук нужен лишь затем, чтобы ее не перепутать с гостями. В другом пространстве – студентка факультета искусствоведения. Странное совпадение, но как раз на этой неделе они проходили московский концептуализм семидесятых и восьмидесятых годов, читали тексты, смотрели видео, обсуждали… Штампы? Говорили о том, что штампы, которых так боялись и так избегали некоторые авторы, для других стали настоящей питательной средой. На штампах строились буквально тома великой подпольной литературы… И взгляд Дмитрия Александровича, словно бы поскользнувшись, отлетел к стойке бара, за которой пробегавший мимо бухгалтер мягко и аккуратно поставил чернильный кружок печати на товарный чек. Официантка, кивнув, взяла поднос с кружками, наполненными до краев темным пивом, и двинулась между столиками, машинально шагая в такт господствовавшей здесь музыке, она старалась полностью сосредоточиться на гостях, но мельком все-таки взглянула на фотографа и поразилась его сходству с Дмитрием Александровичем. Ни одной строчки, ни одного слова она не могла вспомнить из этого автора. Если же там речь шла о штампах, то, должно быть, сначала надо вспомнить эти штампы. Народ и партия едины. Взвейтесь кострами, синие ночи. Нет, это все совершенно не то. Ах да, кока-кола, Ленин… Впрочем, кажется, это из какого-то другого автора. Ленин – самый человечный человек. Или Сталин? Или, может быть, Брежнев? Ведь это было брежневское время, Застой… Начинаем производственную гимнастику!
Дмитрий Александрович вздрогнул. Старенький радиоприемник цвета слоновьей кости призывал делать то ли приседания, то ли отжимания, то ли земные поклоны, утро было поздним и хмурым, и ему казалось, что весь мир от него отвернулся. Он один в этом мире бездельник, он один нарушил строй и, вместо того чтобы попасть в центр внимания, вместо того чтобы быть осужденным за свою инаковость, оказался проигнорирован и забыт. Делать ничего не хотелось. На кухне, где безраздельно властвовали бодрые аккорды производственной гимнастики, было так же пасмурно, как и снаружи, на улице. В раковине лежала гора вчерашней посуды. Ее стоило бы помыть, и так, глядишь, можно было бы дотянуть до вечера.
Дмитрий Александрович взял сигарету и сел за серый меламиновый стол. Подвинул к себе пепельницу. Закурил. А потом нагнулся, чтобы достать из-под стола привезенный друзьями из Америки альбом великого Хокусая, изданный в Японии в тысяча девятьсот семидесятом. На суперобложке – один из «Тридцати шести видов Фудзи», «Внезапный дождь под горой», коричневая, с белыми снежными прожилками, вершина, а под ней – странные неровные вспышки алых молний. Покинутый всеми работник культуры. Хозяин квартиры. Гражданин в поисках государства. Стать Хокусаем в Риме – это значит принять имперскую множественность, стать свободным от азиатской провинциальности и отпустить свои строки на волю, как отпустил бы безумный ловец змей своих подопечных, внезапно раскрыв мешок. Это змеиное как-то сплетается с осьминожьим и вот – чешуйчатое, чувствительное, заползает в каждую арку великой империи, подтачивая ее монолит и чистоту своей слизью, своей личной радугой. Если же говорить о Катулле, попавшем в Японию, то, напротив, он повышает градус маленькой нищей закрытой страны тем, что проваливается в нее именно из помпезного, тяжеловесного Рима, в том смысле Рима, в каком смысле Русь была Киевской, ведь известно, что Катулл – глубоко буколический веронский поэт.
Дмитрий Александрович глубоко и с наслаждением затянулся. Он давно не курил. Он давно не слышал бодрое пианино, под которое миллионы советских людей взмахивали руками возле своих станков и письменных столов, заставляя кровь быстрее бежать в жилах. Здоровье народа в руках этой крошечной машинки, радиоприемника цвета слоновьей кости. Работа бенаресских кустарей, сокровище агропромышленного комплекса провинции Лангедок.
Весь мир как на ладони. Застыл, любимый.
И в этот момент Дмитрий Александрович понял, что его никто не звал. И что он так и не появился.