Самое странное, что я до сих пор уверен: никто из домашних не догадывался о наших с Алешей отношениях. Думаю, и Люся, и дед были слишком заняты для того, чтобы еще разбираться в том, что происходило у нас, в детской. Оба они каждое утро уходили на работу, а вечером, возвратившись домой, были, по– видимому, слишком утомлены даже для того, чтобы разговаривать друг с другом. Они молча ужинали, поглощенные своей по-родственному теплой немотой, и не замечали нашего настороженно-холодного безмолвия. Мы сидели вчетвером в абсолютной тишине, лишь изредка Люся задавала короткий вопрос либо дедушка что-то бормотал, и тогда слышался взвизг скользящих по лаку паркета ножек отодвигаемого стула, а затем сбивчивые, синкоппированные шаги, удалявшиеся вглубь анфилады, в густой жар кухни (за маленькой серебряной солонкой либо за фарфоровой овальной пепельницей для деда), и возвращавшиеся обратно, уже менее быстро, словно путь назад для Люси был более мучителен и тяжел.
Между прочим, присутствие в доме Алеши навсегда излечило меня от идиотской беготни сквозь распахнутые двери комнат, я вообще стал как-то меньше двигаться и мог часами сидеть, застыв в одной позе, и читать либо рисовать.
Именно в то время, почти перестав шевелиться, я вдруг начал сильно полнеть и вскоре превратился в пухлого бледного мальчика. Подходя к зеркалу, я старался не задерживаться возле него, мне не хотелось вспоминать о себе, и поскольку, не видя собственного отражения, я как бы терял представление о своем теле, то для меня легче всего было ощущать себя, как и раньше, лишь неким зданием с двумя окнами-глазами в верхнем этаже, а не эдакой сдобной белой булочкой, на каковую я тогда отчаянно был похож. К тому же моя легкая рыжеватость одаривала меня, начиная с марта и заканчивая октябрем, комичными веснушками, высыпавшими по всему лицу, что, естественно, меня не красило.
Ни в школе, ни во дворе друзей у меня не было, но не потому, что я вел себя странно – во всяком случае, мне и сейчас кажется, что причины на то были иные. Я был слишком внимателен к мелочам и слишком небрежен в общении, кроме того, мне и самому вовсе не было нужды в близости с кем-либо.
Кроме Алеши.
С тех пор как у бабушкиной комнаты появилась другая хозяйка, хромая Люся, вторая жена моего деда, я старался не заходить туда. И не потому, что испытывал к Люсе какое-то недоброе чувство – нет. Просто она, как это было ни странно, ничуть не изменила прежней обстановки, все здесь осталось на своих местах, и позже я не раз удивлялся, что она не только не принялась за ремонт, но и ни разу не пробовала ничего переставить – с тех пор, как последняя комната анфилады перешла в ее владение. То ли из деликатности.
То ли не нуждаясь в этом, словно ревность или любовь к чистоте для нее вообще не существовали.
Кода мне приходилось зайти в эту комнату, я всегда поражался тому настроению, которое стало присуще ее интерьеру с приходом Люси. Нельзя сказать, чтобы вся мебель там теперь смотрелась как-то угрюмо, нет, она словно бы затихла на своих местах, затаилась, но не зло, не хитро, а как-то равнодушно, будто ей овладело странное оцепенение, так выглядят нижние ветви дерева, вмерзшие на зиму в лед, неправдоподобно неподвижные по сравнению с верхними, колышимыми ветром.
Напротив же, кабинет деда и гостиная постоянно менялись, хотя кабинет зачастую пустовал, так как его владелец чаще всего отсутствовал, а гостиная служила лишь местом приема пищи. Однако каждые полгода там что-то переставлялось и перевешивалось, и я не мог уже теперь вспомнить, как там было раньше и где, к примеру, стоял старинный диванчик из курительной, который подвигался к обеденному столу лишь в очень редких случаях, когда у нас бывали гости. Впрочем, несколько лет нас никто не посещал, поэтому я сразу заметил подобострастное подползание диванчика к столу, когда однажды вернулся домой из своего любимого магазина, нагруженный свертками ватмана и большой папкой с рыхлыми листами для акварели. В прихожей, на калошнице, около зеркала, неопрятной грудой кое-как были навалены чьи-то чужие пальто, казалось, что там заснул в неловкой позе сторукий пьяница: разной длины, ширины и окраски рукава свисали почти до самого пола, безвольно и апатично. На полу застыли ботинки и сапоги, неизвестно кому принадлежавшие.