Со следующего дня начались долгие дни однообразной неволи – той, в которой узник теряет в конце концов счёт времени и дням. Каждый день неизменно повторялось одно и то же.
В один час просыпалась стража за дверью и начинала разговаривать, приносили еду, входил Качор, говорил о погоде.
Епископ пробовал молиться, гнев и мысль о мести прерывали его молитву. Потом он ел, дремал, бился среди этих тесных стен и задыхался, а после долгой бессонницы засыпал лихорадочным сном.
В окно замка всегда видны были отряды тех же солдат, ведущих коней, носящих воду, играющих в кости, дерущихся друг с другом, либо после пива спящих в сенях.
В замке было пусто, тихо, душно.
После нескольких недель такого мучения, похожего на пытку, когда, связав преступнику руки и ноги, медленно вытягивают ему из суставов члены, епископ не знал, провёл ли он здесь дни или лет двадцать. Всё смешалось во мраке серых мыслей, первая неволя – со второй, молодость – с днями настоящими.
Он надеялся на чьё-то воззвание, голос, посольство, требование – никто не пребывал.
Даже местный священник, давно с ним знакомый, не приходил его утешить. Епископ не знал, что он умер, а его заменил чужой.
Одного дня смертельно уставший этой тишиной и однотипным разговором с Качором, который не имел права удалиться из замка, он послал позвать пробоща.
Старший, Желислав, разрешил его приводить – и под вечер его приводили.
Епископ очень удивился, увидев новое лицо, человека ещё молодого, с быстрым взглядом, суровой внешности, выдающей, что свет не был ему чужд.
Его звали Альбертом и происходил он из зачительной семьи Рожичей. Молодость он проводил как Дзержикрай, в Париже и Италии. Уже это могло его сделать ненавистным Павлу, который получужеземцв и мудрецов не любил.
На этот раз, однако, он был рад и Альбертусу Рожичу. Но поговорить с ним, использовать его для своей пользы, как хотел, епископ не мог, чувствовал в нём противника. Это объясняло, почему он не спешил в замок, не появлялся первым и нужно было его вызывать.
– Видите, что второй раз со мной случилось, – сказал епископ ему гордо. – Сейчас нет безопасности даже под нашим чёрным облачением, ни в столицах, в которых живём.
Пришли времена антихриста, татарское правление.
Рожич только молча вздохнул.
– Могильное молчание в этих стенах тяжелее смерти, – продолжал дальше Павел. – Вы ничего не слышали, брат мой?
Нечем меня утешить?
– Я совсем ничего не знаю, – сказал ксендз Альберт спокойно. – Сижу тут на окраине, чужих людей не вижу… Те, что тут живут, не много на свет выходят.
– Ничего из Кракова? Ничего со двора? – стремительно спросил Павел.
– Если бы что было, – ответил ксендз, – ваша милость раньше меня узнали бы об этом в замке.
– А другие князья? – допрашивал епископ.
Ксендз Альберт после некоторого раздумья медленно произнёс:
– У князя Пжемысла Познаньского внезапно умерла жена его Люкерда, люди об этом сказки рассказывают.
– Значит, хоть сказкой меня развлеките, из милосердия, ради Бога, – сказал епископ, указывая на лавку. – У вас должно быть ко мне, убитому этой тишиной, милосердие.
– Это, должно быть, сказка, – сказал священник, – потому что невозможно, чтобы набожный князь, женившись на женщине, о которой все говорили, что она молодая, красивая, послушная, добрая, сам приговорил её к смерти, как люди выдумывают. Другие говорят, что слуги её, ненавидящие пани, задушили, а простонародье очень её жалеет.
Епископ, который лучше, чем ксендз Альберт, знал, что делалсь на дворах, слушал с сомнением, любопытством, заинтересованностью.
– Жена князя Пшемка! – сказал он. – Знаю ли я о ней? Она не была создана ни для этого пана, ни для наших онемеченных усадеб. Я наслушался о ней, потому что раньше много рассказывали об их жизни. Бедная поморянка тосковала по своим и по дому, по песням и обычаям своих людей. Её вынуждали к немецкой жизни, она плакала.
Ходила брататься с простым людом, потому что у него слушала песни, похожие на свои, и собственным языком могла говорить. Немки, что ей служили, должно быть, так же её ненавидели, как она любила холопов. Князю Пшемку она, должно быть, казалась слишком простой женщиной и как бы холопкой. Скоро она ему опротивела, хоть была княжеской крови, не хуже него. Принуждали её к немецкой жизни, она плакала… Это всё могло вылиться в убийство. Гордый пан будет иметь её на совести и памяти!
Последние слова он произнёс с радостью, которую пробуждала в нём ненависть.
– Пшемку, наверное, захотелось, – прибавил он, – какой-нибудь более достойной жены, взятую откуда-нибудь из королевского гнезда немку. Получит их много для выбора – те его не испугаются.
– По Люкерде в Познани большой траур, – сказал ксендз Альберт, – потому что люди её очень любили. При жизни также, по-видимому, много страдала. Вечный покой ей.
– Значит, Пшемко дал её задушить? – спросил епископ.
– Простой люд так разглашает, но его басням никто не верит, – докончил священник.