Это был мой первый день свободы, и я был голоден, ужасно голоден. Только эти металлические огрызки могли меня спасти. Неужели подведут? Неужели они никому не понадобятся? Может, парни просто надо мной подшутили и никто их не купит? А может, все-таки купят? Но тогда сколько я за них получу? Неужели мне этих денег хватит на все про все: наесться вдоволь и заплатить за койку? От этой мысли сумасшедшая радость вдруг налетела на меня, и мне пришлось сделать громадное усилие, чтобы тут же, прямо на песке, не пуститься в пляс. Я этого не сделал, конечно. Потому что танцевать было не по моим легким и, хоть за сегодняшний день я ни разу не кашлянул и даже не поперхнулся тягучей мокротой, прошитой кровяными ниточками, я не был уверен, что болезнь меня совсем отпустила. А если нет, что мне тогда делать? Господи! Когда наконец я смогу не думать о хлебе насущном и о ночлеге? У моих ног плескалось голубое, безмятежное сине-голубое море. Ни одного парохода, ни одной лодки, только птицы, и на улице ни души. А над головой яркое небо и солнце в зените. Все лениво замерло. Было довольно жарко, и я вдруг почувствовал зуд во всем теле. Мне бы, конечно, не помешало выкупаться в прохладном море. Больше ведь негде. Ну, а что скажет мое легкое? Для меня все проблема. Но уйти отсюда сейчас мне было никак нельзя. Мое ближайшее будущее было в руках того улыбчивого, с черными усами. Он знал все — кто покупает железки, где живет этот чудак, сколько он за них платит; он даже угадал, что я был голоден, — мне ведь и вправду очень хотелось есть. С самого утра я шлепал по этому песку, обошел весь пляж вдоль и поперек, без конца нагибался и опять выпрямлялся, что-то высматривал, ворошил, спасался от набегающих волн. Будь я в тюрьме, меня бы уже накормили: там рано кормят, порядок прежде всего, даже для заключенного, — порядок и свобода, порядок и прогресс, дисциплина и труд: рано ложись, рано вставай, восемь часов трудись, восемь развлекайся, восемь спи, и всё тут; к счастью, в сутках всего двадцать четыре часа. Иногда я вспоминал тот кусок жареной рыбы, который купил за несколько минут до ареста. Не очень-то она, эта рыба, была вкусной — чего себя обманывать? Да только она напоминала о свободе, о свободе нищей и голодной, и к тому же полной тревог, но и эта горькая свобода была лучше тюрьмы с ее размеренностью, с жандармами и бобами, со строгими надзирателями и мешковиной. Да, приятно было вспомнить тот кусок рыбы — вот бы сейчас такой. Ладно, заведутся у меня когда-нибудь деньжата, всего-то двадцать сентаво — неужели не заработаю? Вот тогда разгуляюсь, отхвачу себе кусище.
Парни наконец решили, что пора кончать, и остановились у лестницы. Я посмотрел на них, а они тоже взглянули на меня, о чем-то поговорили, потом вытащили из карманов — если можно было назвать карманами прорехи, в которых они прятали свою добычу, — все найденные железки, покрутили их в руках, видимо прикидывая их вес и сколько можно на них заработать, потом снова посмотрели на меня, опять о чем-то поговорили и двинулись к лестнице, на которой я сидел и которая была единственным выходом в город. По мере того как они приближались, мною все больше и больше овладевала уверенность, что мимо они не пройдут, что наши судьбы сомкнулись. Что будет дальше, я не знал. Я был одинок, болен, меня мучил голод, и выбора у меня не было. Ничего у меня не было — только они, да еще море, синее и холодное. Эти люди перебрасывались короткими фразами, а потом улыбчивый — он шел впереди, легко ступая по лестнице, — повернулся к бородатому и дружески, почти нежно ему улыбнулся; тот ему не ответил, не улыбнулся — он, наверно, и не умел улыбаться. Ни на кого не глядя, он шел вперед. На одной из ступенек они остановились, и долговязый спросил:
— Ну, как дела?
Я вытащил мои железки и показал. Он наклонился, разглядывая их.
— Здорово! — воскликнул он. — На завтрак ты заработал, да и на выпивку останется, если ты горазд по этой части. Для первого раза совсем не худо. Правда?
Видимо, так оно и было. Сердитый посмотрел на мой добычу:
— Да, конечно, — проговорил он удивительно глухим, каркающим голосом и еще что-то прохрипел: ни дать ни взять — хищная птица.
— Пошли, — сказал улыбчивый. — Пора уже закусить, а нам еще чуть не до самого порта идти. Двинули!
Я тоже поднялся, неизвестно зачем, и нерешительно, растерянно потоптался на месте. Потом бросил на парня отчаянный взгляд.
— И ты тоже, пошли! — ответил он на мой безмолвный вопрос.
Не знаю, что бы я стал делать, если бы он меня не позвал.
Мы поднялись по лестнице и вышли на улицу. Звенели трамваи, скрипели телеги, лениво тащились ломовые извозчики и редкие прохожие. А море по-прежнему было безмятежно пустым. И небо — тоже.
IV