Я откинулся назад, растянулся на траве. А он все не мог успокоиться: забыл про своих черепах и, не отрываясь, смотрел на мои ступни.

— Из Аргентины… — бормотал он. — Из Буэнос-Айреса?

— Из Мендосы.

— И всё пешком?

— Через Кордильеры, около ста километров на поезде, зайцем.

— Неужели один?

— Сейчас один.

— Где остальные?

— На юг пошли.

— А вы что?

Поди его разбери, что он, собственно, хотел знать: почему я не пошел с ними, или кто я такой, или откуда, или что у меня на уме; и я ответил наугад:

— Зачем мне юг? Не тянет на рудники. И дожди там вечно льют.

— Это верно, — он кивнул головой в знак согласия. — Зато места красивые. А вы откуда про дожди знаете?

— Читал.

— Там, правда, льет как из ведра. В Аргентине я тоже бывал.

Я приподнялся.

— Всего два года, как оттуда.

Речушка называлась Аконкагуа. Мы сидели на ее южном берегу и смотрели, как она, звонко набегая на камни, катит в море свои воды.

Черепахи потянулись к воде, и он их подхватил.

— А почему вы ушли из дому? — спросил я.

— А вы? — он удивленно посмотрел на меня.

Тут пришла моя очередь удивляться — в третий раз это назойливое «а вы» да «откуда вы», но теперь пришлось ответить:

— У меня нет дома.

Он недоуменно пожал плечами.

— Но семья-то есть?

— Да.

— Где-нибудь же они живут?

Я промолчал. Не мог же я ему объяснить, что не знаю, где мой отец, где братья. Заметив, видно, мое смущение, он не стал больше спрашивать и заговорил о себе:

— Моя мать умерла, то есть я так думаю. Не помню ее, даже имени не знаю. Дома о ней не говорили; и никаких вещей не осталось — ни платья, ни портрета, ни письма, будто ее и не было. Не то чтобы мачеха уничтожила или спрятала подальше; все так было и до ее прихода. Еще когда мы жили с отцом одни.

— А отец ваш что делает?

Он опять удивленно на меня уставился:

— Как что делает?

— Ну… ведь он работает?

— Да, преподает.

Разговор наш то и дело спотыкался. Мы украдкой разглядывали друг друга, стараясь по лицу, по платью, по неуловимым движениям что-то угадать, понять. Он говорил правильно, был лет на семь старше меня — а за семь лет можно немало узнать и немало повидать. Но самое удивительное — он был в очках, если можно назвать очками неизвестно как прилепившиеся к носу стеклышки без дужек, в которых не то что прыгнуть, побежать или в воду полезть, а и наклониться страшно. Бродяга в пенсне — все равно что оборванец с зонтиком, а что он из бродяг — у меня сомнений не было. По его башмакам, вполне еще приличным с виду, сразу можно было понять, что он много дней подряд месил грязь; пропыленные насквозь носки гармошкой легли на ботинки, а брюки были заляпаны до колен. Его почти новый, правда помятый и замызганный костюм казался на нем обязательным, но надоевшим атрибутом. Рубаха, хоть и не первой свежести, была еще вполне терпимой, только ворот был расстегнут, да потертый кое-где, залохматившийся, небрежно повязанный черный галстук то и дело съезжал на сторону. Лучше бы нам не бродить впотьмах, а каждому рассказать попросту, без утайки, про себя, про своих родителей, куда кто держит путь, хотя мы и сами толком не знали, какие у нас планы (если бы мы имели на этот счет хоть малейшее представление!). Но не так легко было решиться на откровенность, не так легко, потому что не родилась еще в нас эта потребность распахнуть душу. Покамест мы только прощупывали почву, ходили вокруг да около. А что, если напоследок мы потеряем друг к другу всякий интерес? Могло ведь случиться и так, что я показался бы ему дураком, или он мне не понравился, или меня в его рассказе стали бы раздражать непонятные мне привычки и поведение, а ему моя жизнь представилась бы сплошной нелепостью. Мне, да и ему, наверное, тоже, не раз приходилось встречать людей, с которыми не то что поговорить, а и словом перекинуться, даже просто рядом быть противно. Одних ничем на проймешь — все от них отскакивает, точно от стенки горох, а другие — скользкие, студенистые, как медуза, не ухватишь. Но бывает, найдет на тебя настроение или просто так получится, ты и давай распинаться, весь наизнанку выворачиваешься, в лепешку расшибаешься, рассказывая про свое житье, а тот хоть бы улыбнулся — дела ему, этому истукану, нет до тебя и твоей жизни; вот и выходит, что зря на ветер слова бросал, только посмешищем себя выставил. Но этот мне сразу понравился своими черепахами, своими очками; нельзя было не заметить человека, который восседал на берегу заброшенной Аконкагуа и любовно пас черепах, поглядывая на мир сквозь стекла пенсне, нельзя было не проникнуться к нему доверием.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги