Мальчик разводил огонь в горне, нагревал металл. Делал это быстро, точно. Белое железо, вынутое из горка, потрескивало, брызгаясь угасающими на лету искорками.
— Возьми молот!
Лазарька брал молот — рука при этом ловко скользила вдоль отшлифованной длинной рукояти — и со всего размаха ударял по железу. Во все углы кузницы разлетались искры и там на секунду становилось светлее.
Еще раз опускался молот, брызг становилось меньше, и еще, пока не синело железо и пока не начинал тяжело ныть низ живота.
Отец смотрел на него насмешливыми глазами и начинал знакомое:
— Лазарька, ты ведь не реалист! Бери молот!
Осень приносила из усадьбы Радузевых легкие хрустящие листья. Сережка был в Одессе, Лазарька — здесь. И Лазарька, выходя из кузницы, топтал разбитыми башмаками желтые листья, прилетавшие из старого сада.
Обида с прежней силой захлестывает мозг, Лазарька отворачивается от холодного здания реального училища и идет, ни на кого не глядя, снова на Соборную площадь. Он садится на скамью и сидит, как взрослый. Одна за другой приходят разные думы. С прошлым покончено. Настало новое. Пусть Лазарька маленький и его не замечают, но он замечает, что надо и чего не надо... Конечно, Лазарька умеет держать язык за зубами. Но разве к Петру не приходили люди без заказов? Или с заказами, о которых никто никогда не вспоминал? Разве Лазарька однажды не нашел пачечку, перевязанную шпагатом? Разве не отогнул краешка и не прочел страшных... очень страшных слов? Он умеет держать язык за зубами.
Над собором летают галки. Если проследить за стайкой, как она, вспугнутая, летит далеко-далеко, может быть к вокзалу или через Куликово поле — к Фонтанам, стайка покажется черными хлопьями копоти от лампы.
Хорошо сидеть в воскресенье на скамейке. А когда стемнеет и возле памятника графу Воронцову загорятся в больших молочных шарах огни, Лазарька встает и, оправив задравшуюся сзади курточку, направляется домой по Садовой улице.
Однажды они встретились. Столкнулись носом к носу и замерли от неожиданности.
По давней привычке мальчики бесцеремонно рассматривали друг друга. На Сережке — форменная куртка, длинные брюки, фуражка с желтыми кантами; бабочкой сидел желтый герб.
— Учишься? — спросил Лазарька.
— Учусь.
— Легко?
— Трудно...
— Как же ты учишься, если трудно?
— Мне помогает репетитор.
Умолкают. Больше не о чем говорить. «Он думает, что я хвастаю...» — мелькает в сознании Сережки.
— Конечно, я учусь плоховато... Ты учился бы лучше всех!
Лазарька хмурится. Сережка чувствует, что он причинил товарищу боль и меняет разговор.
— А ты как сюда приехал?
— Я работаю.
— Работаешь? Где же ты работаешь?
— Я работаю в мастерской.
Лазарька припоминает вывеску и с гордостью говорит:
— Только не думай, что в какой-нибудь мастерской. Я работаю в физико-химико-механической и электроводопроводной рабочей мастерской! Понял?
Сережке стыдно сознаться, что он, реалист первого класса, ничего не понял.
— Понял! Отлично понял! — и меняет тему разговора.
— А скажи, у тебя скоро будут каникулы?
Теперь Лазарьке не хочется признаться, что он не знает, что такое каникулы.
— Нет, — говорит, — нескоро...
— И у нас нескоро. 20 декабря. Будут рождественские каникулы, и я поеду в Грушки.
— А я никуда не поеду, — мрачно заявляет Лазарька.
— Почему ты не поедешь домой?
Лазарька долго не может справиться с ответом. Он как бы еще раз проверяет себя.
— У меня нет дома...
— Нет? Почему нет?
Лазарька прячет лицо.
— Я убежал из дому...
Время тянулось долго лишь в первые дни. Как хотелось в Грушки... Потом заскорузло, заволоклось туманом, и Лазарька перестал вспоминать детство. На смену пришло новое, пришли люди, работа, большой портовый город, свой настоящий заработок. Лазарька привязался к Петру, полюбил его, хотя Петр оставался, как и в первое время, скрытным. Только с каждым месяцем Лазарька все больше чувствовал, что настоящее дело Петра не здесь, в узкой и длинной, как труба, комнате, заваленной хламом; что насмешки Петра над «перпетуум мобиле» имеют глубокое значение, что между отцом и сыном существует разлад, хотя живут они мирно и любят друга друга; что приход неизвестных людей и отлучки самого Петра связаны с чем-то большим и ответственным, о чем не должен знать никто в доме. Отдельные словечки, случайно оброненные, могли оставаться неразгаданными, если бы Лазарька не наблюдал за Петром изо дня в день вот уже второй год.
Лазарька слышал такие слова, как партия, пролетариат, Ленин, конференция, революция. Шла война с Японией.
Лазарька заметил, как вдруг неизвестным заказчикам срочно понадобились револьверы и ружья, лежавшие в мастерской бог весть с каких пор. Лазарька и Петр вместе переставляли вещи, двигали, снимали с полок. Сколько поднялось пыли! И когда кто-нибудь находил, оба обменивались многозначительным взглядом.
В эти дни встряхнулся от своей задумчивости даже Александр Иванович. Это случилось нежданно, в начале января.
— В Питере беда! — сказал Петр, придя однажды домой из города. — Царь расстрелял рабочих перед дворцом...
Александр Иванович оторвался от «перпетуум Мобиле».
— Что ты говоришь?