Он кричит, задыхается и чувствует, что это только начало, но из кухни выходит Поля. И оттого, что прислуга может услышать, он заставляет себя сдержаться, хотя это неимоверно трудно, потому что вот только теперь пришли к нему слова тяжелые, как камни.
Надо сказать что-то другое. Для прислуги. И он говорит срывающимся осипшим голосом, процеживая каждое слово сквозь зубы:
— Итак, я заказываю два билета в Москву. До свидания, Анюточка! Готовь в дорогу наши чемоданы.
Земляк и однокашник Штрикера, член-корреспондент Академии наук, профессор Федор Федорович Бунчужный последние два-три года серьезно болел, хотя об этом знали немногие. Это была болезнь, которую испытывают только очень упрямые и очень упорные люди, когда их постигают творческие неудачи.
Внешне все оставалось прежним: вставал он в семь часов, уезжал на работу к десяти, возвращался после шести.
Его мучила бессонница, раздражала каждая мелочь, но ритм жизни ни дома, ни в институте не нарушался. В определенное время руки привычно повязывали скользкий галстук, он покорно шел в столовую на зов жены, что-то ел лишь бы не расстраивать добрейшую Марью Тимофеевну. Отстоявшуюся за ночь тишину несколько минут нарушал звон серебряной ложечки. Потом все это домашнее кончалось.
Когда выходил на лестницу, черные тени бросались под ноги, перед ним раскрывалась гулкая пустота, он судорожно цеплялся за перила, чтобы не ринуться в пролет, на мраморные ступени.
Небольшого роста, сухонький, с седыми, остриженными ежиком волосами, ровесник Штрикера, он казался значительно моложе.
По ночам в его кабинете допоздна горел свет. Марья Тимофеевна слышала шаги мужа, тихонько стучалась к нему, но Федор Федорович либо не слышал, либо не хотел впускать жену; сама же она по давней привычке не решалась нарушать его одиночество, раз он работал.
Утром старый институтский автомобиль ждал у подъезда.
За слюдяными желтыми окошечками убегали назад мокрые дома, дождь глухо стучал по брезенту, с писком выжималась из-под шин грязь. Бунчужный, занятый своими мыслями, сползал с сиденья, пока не упирался коленками в кресло шофера.
За институтскими воротами Федор Федорович без сожаления, но и без поспешности оставлял машину и, потирая придавленные коленки, поднимался к себе. Широкая лестница уводила на второй этаж, разделенный пополам длинным коридором. Бунчужный поднимался медленно, хотя и не страдал одышкой.
Ему слышались голоса научных сотрудников химической лаборатории — хмельной задор приобщения к тому большому, что называлось исследовательской работой.
— Металлургия — это химия высоких температур. Шихта решает дело! — говорила молодежь химической лаборатории.
— Металлургия — это физика и механика высоких и средних температур, — говорилось в лаборатории засыпных аппаратов.
Федор Федорович щурил глаза.
Все это так. И все это не так...
Но страстные споры об определении металлургии не трогали профессора, хотя они были вовсе не терминологического характера. Бунчужный вспоминал эти споры в минуты, когда покидал институт.
Рабочий день Федор Федорович начинал с обхода лаборатории вязкости шлаков. Он замедлял шаги, задерживался на несколько секунд у порога, морща лоб, затем резко толкал дверь.
На несложных установках определяли вязкость шлаков. Беглого взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что ничего нового не произошло: шлаки оставались густыми, тяжелыми, свидетельствовали о том, что шихтование велось неправильно и что титано-магнетиты освоить не удалось.
Да... шлаки... Они не давались профессору. У него даже появилась неприязнь к аппаратуре, к научным сотрудникам этой лаборатории, даже к дверной, слишком блестящей ручке, ко всему, что делалось здесь.
— И все-таки ванадистый чугун из титано-магнетитов будет получен! — с азартом шептал он, идя в химическую лабораторию.
В химической, впрочем, было не лучше. На слишком холодном кафельном полу стояли холодные столы и табуреты. У штативов с бюретками работали молодые исследователи; свет падал сверху сквозь матовые стекла, и в лаборатории было, как в операционной.
Бунчужный останавливался у столика, молча смотрел, как работала молодежь. Сюда приносили руду, шлаки, десятисантиметровые чугунные «чушки». Лаборанты ставили «чушки» под электрическое сверло, руду и шлаки пускали под дробилку и электрическую ступку, пробу взвешивали на аналитических весах, таинственно хранившихся за стеклом отлично склеенных футляров. В эрленмайеровской колбочке навеску обдавали соляной кислотой, в лабораторию вторгался запах сероводорода, пробу подвергали последующей обработке, вводили гипосульфит и на бумаге высчитывали результаты титрования.
Молодежь работала безукоризненно.
Но Бунчужный вытирал платком лоб и, согнувшись, шел в кабинет. Там бросал на стол новый анализ и ходил по ковровой дорожке взад и вперед. Десять шагов. И почти всегда, когда хотелось повалиться на диван, может быть, даже захныкать от боли, от злости, раздавался стук в дверь.