Мальчик играет, а все же косится на черных с белыми лицами. Вдруг глянул в зеркало, уведел себя и загляделся так, что все забыл. Черные подкрались сзади, кинулись, схватили, захохотали до кровавых слез; еще не знают, что сделают, – заласкают или задушат, загрызут. Мальчик забился в руках у них, как пойманная бабочка; выскользнул змейкой, выпорхнул птичкой, и побежал, меняя бесчисленно образы: ржущий конь, пенистый вал, рыкающий лев, жужжащая мушка, далекая звездочка, туча, гора, былинка. Ловят – изловить не могут. Но только что, кончив весь круг превращений, вернулся к тому, чем был в начале, – к рогатому Младенцу-Жертве, – поймали, заласкали, задушили, растерзали, разрубили на части двуострою секирою, лабрисом, как жертву – жрецы, выпили кровь, мясо сварили в котле, изжарили на вертеле и пожрали все, кроме сердца: «сердце, еще бьющееся», pallomenên kardian, отняла у них вовремя подоспевшая Афина и отдала его Зевсу (Welcker, 632–638). Тот испепелил титанов молнией, и закишели, в непростывшем пепле их, люди, как черви: вот почему два начала в естестве человеческом – злое, титаническое, и благое, божеское, поглощенное титанами с Дионисовой плотью и кровью.
Сердце же его, обнаженное, облекла Деметра новою плотью Вакха Человека, Диониса третьего, земного (первый, Небесный, – Дий; второй, Подземный – Загрей). Так, по одному сказанию, а по другому, – члены растерзанного, но не пожранного Диониса, заключив их в гроб-ковчег, сами титаны передали Аполлону для воскрешения, и тот похоронил их у своего Дельфийского треножника, до дня воскресения. Значит, убийцы раскаялись – поняли, что сделали: не были злы до конца, а только буйны и слепы, как стихийные силы природы. И еще по другому сказанию, сердце Сына, Диониса, проглотил Отец-Зевс, или, растворив, истолченное, в нектаре, напоил им Семелу, Zemla, – третью Деметру, Земную (первая – Небесная, Урания; вторая – Подземная, Хтония), и когда сочетался с нею в любви, родился от нее Дионис Человек (Creuzer, 444).
XXXIV
Мифы на мифы, новые – на древние, как листики слоеного теста или пласты геологических пород, наложены и скреплены так, что ни разделить, ни даже различить их почти невозможно; но чувствуется всюду в этой переслойке смешение новизны с давностью: детская сказка – солнечная рябь на лазурной глади того Океана, где погребена Атлантида.
Так же как звероловы Миносского Крита и цари атланты в мифе Платона ловят сетями жертву-быка, ловят и титаны незримою сетью лжи Дитя рогатое или вологлавое; так же разрубают жертву на части, жарят мясо и пьют кровь. Чем разрубают? Лабрисом, двуострою секирою, – крестом распятого Эроса, знаменьем Божественной Двуполости, потому что и сам Загрей двупол – «крылатая Мужеженщина» (Lobeck, Aglaoph., 547. – Koehler, 13. – Sainte. Croix, Recherches sur lez Mystères du paganisme, I, 205).
Смысл древнего мифа забыт умом, но сердцем помнится, как в вещей памяти снов.
XXXV
Смутно, как во сне, помнится, что дело идет о конце одного мира и начале другого, но порядок их спутан. Зевсова молния, испепелившая титанов, зажгла всемирный пожар, ekpyrôsis, и в нем сгорело бы все, если бы Океан Атлас не умолил Зевса угасить пожар потопом. Это соединение воды с огнем в гибели первого мира повторяет незапамятно-древний, общий сон человечества, от саисских иероглифов и вавилонских клинописей до древнемексиканских кодексов. Спасся от потопа только один человек первого мира, Девка-лион, в ковчеге, larnax, – вавилонский Атрахазис, израильский Ной (Procl., in Plat. Tim., ар. Creuzer, 409).
Здесь уже связь Дионисова мифа с Атлантидо-потопным так очевидна, что можно только подивиться, как, за две тысячи лет, этого никто не заметил.
XXXVI
Чередование в мифе поздней утонченности с первобытно-дикою грубостью всего удивительней. Многое могли, конечно, прибавить истолкователи-орфики, но не все. Можно, восстановляя по частям целое, как это делают современные ученые, скрепить в один остов разрозненные кости допотопного чудовища, но выдумать его нельзя.
Круглость титанических игрушек – символ «дурной бесконечности» и, губящее младенца Загрея, «живое зеркало», dolion katoptrom, как его толкует Прокл: «В зеркало глянул Загрей, увидел в нем свой образ и, пленившись им, создал по этому образу многообразный мир» (Procl., in Plat. Tim., ар. Creuzer, 409), – от метафизической глубины подобных символов кружится голова и у нас, после «Трансцендентальной эстетики» Канта и теории Эйнштейна; и тут же рядом, как бы озаренный во тьме Ледниковой ночи кострами людоедского пиршества, миф о пожиранье бога титанами. Эти сочетания «эйнштейно-кантовской» отвлеченности с пещерною дикостью напоминают те бретонские «шатающиеся камни», менгиры (pierres branlantes), – исполинские глыбы, установленные способами нам неизвестной, превосходящей всю нашу технику, «Атлантской механики-магии», с такой математической точностью, что достаточно усилия детской руки, чтобы глыба зашаталась, как будто готовая упасть, но не падая: установится опять и простоит, как уже простояла, неизвестно сколько тысяч лет.