Когда дети уснули, с шуршанием прижимаясь друг к другу на своих матрасах из сухой травы, муж и жена тоже легли. Это время дня Торнхилл любил больше всего. Весь безмерный мир сжимался до пламени маленького фитилька. Тени окутывали парусину их палатки, их пожитки, грудой лежавшие на земле, само их существование переставало быть таким убогим. Сэл снова превращалась в молодую девушку, ее прекрасный рот искренне улыбался. Он резал привезенный Барыгой апельсин и скармливал ей долька за долькой. Ему приятно было наблюдать, как она ела, лежа на боку и опершись на локоть, ему нравился запах апельсина, горячий и густой, запах солнца.
Но когда апельсин был съеден, она вдруг помрачнела и, глядя на огонек лампы, сказала, выдавив из себя смешок: «Этот Барыга… Вот уж сплетник – так сплетник!» И глянув на него, спросила: «Это все вранье, да?»
Он слышал в ее голосе и надежду, и сомнение. И постарался придать своему больше убедительности: «Все это вранье, никогда ни о чем таком не слыхал, уж поверь мне, милая». Он никак не мог забыть о руках, которыми похвалялся Барыга, и о болтавшемся на дереве черном мешке, который когда-то был человеком.
Она отвернулась от лампы, глядя в тот угол палатки, который как-то раз подгорел. Профиль ее вырисовывался сейчас четко, как на монете. Она снова заговорила, но так тихо, что он едва расслышал: «А когда он заговорил про плетку… – и она потерла губу, словно пытаясь стереть слова, которые ей вспомнились. – Мне совсем не понравилось выражение у него на лице, – она прямо посмотрела на Торнхилла и сказала: – Ты, конечно, можешь считать меня глупой женщиной, Уилл, но пообещай, что такого ты никогда делать не будешь».
Он вспомнил то утро, когда повесили Колларбоуна, тот бесконечный ужас. Но когда Сэл спросила его, как все прошло, он ответил: «Быстро и легко». Какой был смысл рвать ей сердце правдой?
Сейчас, в уютном свете лампы, когда ночь оставалась за стенами палатки, а живот приятно согревало спиртное от Блэквуда, ему легко было дать обещание. «Да никогда, – сказал он. – Никогда, и точка». И она расслабилась и сразу же заснула, прижавшись к нему. Она была такой легкой, прямо как ребенок, а он лежал и смотрел на тени.
В том, чтобы соорудить хижину из коры, казалось, не было ничего хитрого, пока не начинаешь ее строить. На каждой стадии Торнхилл сталкивался со сложностями, которые никак не мог предвидеть. Почва оказалась слишком каменистой, чтобы вбить в нее вертикальные колья, но при этом в ней было слишком много песка, чтобы их удержать. Молодые деревца, из которых он вытесывал колья, в лесу выглядели совершенно прямыми, но на поверку оказались кривоватыми, кора крошилась, когда он обрывал ее с деревьев.
Рубя, зачищая, строя, он становился новым Уильямом Торнхиллом – человеком, который своим трудом смог обуздать дикую природу и вырвать у нее жилище для своей семьи. Круг расчищенной и утоптанной земли рос с каждым днем. Они заполнили пространство своими звуками – звуком топоров, рубящих деревья, треском огня, когда они жгли обрубленные ветки, глухими ударами мотыги, вгрызающейся в землю. У них ушло несколько дней на то, чтобы подготовить под посадку большой участок, а потом они обнаружили, что кто-то прогрыз дыру в мешке с семенами и сожрал бо́льшую их часть, так что с посадкой придется подождать, пока Торнхилл не сплавает в Сидней.
К тому времени когда Сэл зачеркнула пятую неделю, во дворе стояла хижина. В ней пока не было ничего из удобств, которые он собирался устроить – ни занавесок из коры на кожаных петлях, которые можно откидывать, чтобы впустить свет, ни очага, ни трубы. Все это могло подождать.
Но хижина – вот она, стоит на утоптанной земле, такая новенькая на фоне леса, ну а если чуть кривоватая, так это как посмотреть.
По крайней мере, никому и в голову теперь не придет, что это место пустует.
Внутри хижины и атмосфера была другой. Снаружи неумолчное птичье пение, шумы, шорохи, треск вились вокруг человеческой жизни, как вода вокруг камешка. Но войдя в хижину, человек снова становился чем-то отдельным от этого места, перемещаясь в атмосфере, созданной им самим.
И лес тоже изменился. Снаружи взгляд смущало слишком много подробностей, каждый лист, каждая травинка отличались друг от друга и все же были одинаковыми. Но в обрамлении дверного или оконного проема лес становился чем-то, что можно разглядывать по частям и чему можно давать имена. Ветки. Листья. Трава.
По ночам, при дымном свете лампы, когда в руке была кружка рома, а во рту – набитая трубка, хижина становилась очень приветливой. Он был готов ею гордиться.