Из школы приходит пятнадцатилетний старший брат. У них в школе только что прошел траурный митинг, и он еще не успел стереть с физиономии не слишком правдоподобное скорбно-торжественное выражение. Так с этим выражением на лице он и сел обедать.
Он молчит. Таинственно молчит. Потому что он уже принял кое-какое решение, но он не намерен посвящать в это дело домашних. Он знает, что мама его не захочет отпускать туда, куда он собрался отправиться завтра.
А завтра он собрался вместе со своим авантюрным другом-одноклассником Юркой Винниковым, автором и разработчиком идеи, какими-то знакомыми проходными дворами и какими-то знакомыми крышами, через какие-то знакомые дырки в знакомых заборах пробраться туда, к Колонному залу, где будут проходить исторические похороны.
И пока мой брат с мрачно-таинственным видом сидит за столом, угрюмо хлюпая, ест суп и вынашивает дерзкие планы на завтрашний день, пока мама и бабушка продолжают тревожно гадать, что же и как же теперь будет, пока я жду завтрашнего дня, как ждут условно-досрочного освобождения, где-то совсем недалеко от нас нескончаемая сумрачная толпа молчаливо движется, движется, движется под мокрым снегом в сторону Колонного зала.
И вот наступает завтра. И брат уходит куда-то, небрежно сообщив маме, что он идет к Юрке Винникову, чтобы немножко поднатаскать его перед контрольной по алгебре. И они с Юркой, встретившись в условленном месте, отправляются в свою траурную экспедицию.
И их, слава богу, где-то в районе Петровских Ворот останавливает наряд милиции. И они, слава богу, получив от дяденьки-милиционера по одному легкому отеческому поджопнику, с соответствующими нежными напутствиями отправлены восвояси. И вполне возможно, что таким образом они были спасены.
Про убийственную давку на Трубной площади станут шептаться лишь спустя несколько дней. И, разумеется, очень тихо. И, разумеется, не в моем присутствии.
А меня в этот день выпускают во двор, впервые за пару недель. И вот я радостно вдыхаю сырой мартовский воздух. И вот я прямо всеми клетками своего небольшого организма чувствую, что впереди бесконечно долгая и бесконечно увлекательная, как приключения Буратино, жизнь.
В дворе я сразу же встречаю Павлика Аронова, дружка из соседнего подъезда. Он старше меня на целый год, он в этом году пойдет в школу, и он для меня большой авторитет. Не такой, конечно, как старший брат, но все же.
Павлик говорит: «Сегодня в пять часов вечера все машины остановятся и будут пять минут гудеть. И заводы все тоже будут гудеть. Давай и мы с тобой в пять часов встанем как вкопанные посреди двора и тоже погудим! Умеешь гудеть?» Я попробовал. «Годится», – великодушно сказал Павлик.
Идея погудеть мне понравилась. Но она так и не осуществилась, потому что мы, дождавшись этих пяти часов и не услышав ниоткуда никаких гудков, затеяли совсем другую игру – игру, надо сказать, совсем не безопасную, о чем мы тогда, разумеется, не догадывались.
Игра была такая. Сначала я в полном несоответствии с первоначальным намерением «встать как вкопанные» принялся носиться как угорелый туда-сюда – от сарая к ржавому гаражу и обратно. Пока я так носился и махал руками, Павлик, по заданному сценарию исполняя роль резонера, как бы укоризненно говорил: «Не бегай! Ты что, не знаешь, что Сталин умер!» На что я – тоже в соответствии со сценарием – громко кричал: «А мне-то что!»
И мы с Павликом радостно хохотали. Что-то было неосознанно освобождающее в этом нашем дурацком хохоте.
Потом мы менялись. И тогда туда-сюда и тоже размахивая руками носился Павлик, а я его «урезонивал» тем, что, мол, Сталин умер, нехорошо, мол. А он диким петушиным голосом кричал: «А мне-то что!» И мы хохотали.
К счастью, никто не видел и не слышал этой спонтанной манифестации нашего стихийного антитоталитаризма. А если кто-нибудь видел и слышал, то никому об этом не рассказал.
Так мы, никем не замечаемые, носились с этими кощунственными воплями по двору примерно с час, если не дольше, и нас все это время переполняло идиотское необъяснимое счастье, которое умело внезапно настигать нас только в детстве, и все это время шел бесконечный мокрый снег.
Был и еще один брат у меня – второй, средний.
Он был младше старшего, Миши, на пару лет.
Он был де-факто не родным братом, а двоюродным. И его отец и его мать, Фира, старшая сестра моей мамы, погибли в самом начале войны. Отец – на фронте, мать – попала под трамвай через несколько дней после того, как получила похоронку.
Остался двухлетний мальчик, которого взяла к себе бабушка. А поскольку бабушка, мамина мама, жила вместе с нами, то и мальчик стал расти в нашей семье.
И он сам, и Миша, и, конечно же, я до поры до времени были уверены, что мы все трое – родные братья.
И когда, уже после 7‐го класса, он узнал о своем происхождении, узнал свое настоящее отчество и свою настоящую фамилию, он все равно всю жизнь продолжал называть моих родителей мамой и папой.
Его звали Гарик, полностью Григорий.