Спустя несколько минут мы догнали пеструю толпу беженцев, освобожденных Советской Армией от рабства. Именно здесь, на развилке, мы встретили нашего старого знакомого — пожилого бывалого сержанта-регулировщика Никиту Афанасьевича Гулого. У него на груди было два ордена — один, с облупленной эмалью, он получил еще в гражданскую войну из рук Григория Котовского, а другой — летом сорок второго, за сражение на Кубани. Ранение, да и годы не позволили ему находиться в действующих частях, но в тылу он оставаться не мог, и вот уже третий год нес службу регулировщика на военных дорогах.
Никита Афанасьевич едва успевал взмахивать красным и желтым флажками и делал это прямо артистически: четко, умело, с твердостью, не допускающей ослушания.
Увлеченный своим делом, он не заметил нас, а мы сознательно отошли в сторону, чтобы не отвлекать его внимания. Перед ним проходили десятки тысяч людей разных возрастов и национальностей, в грязных пиджаках, рваных пальто и мятых шляпах. Одни плакали, не поднимая головы, другие смеялись и с надеждой смотрели на веселых солдат Советской Армии, в том числе и на этого рослого регулировщика. И он тоже, незаметно для себя, менялся в лице: то хмурил брови, то растягивал усы в своей широкой, добродушной улыбке.
Люди шли с флагами, со значками в петлицах, с красными транспарантами, на которых на разных языках было написано одно слово: «Освобождение». В этом потоке видны были велосипеды, тележки, тачки с узлами, с ящиками и сундучками, детские коляски. Их сопровождали измученные, испуганные мужчины с желтыми, небритыми лицами, сгорбленные, в рваной одежде. Тут же шли худые женщины с детьми на руках, юноши, девушки, старики. У многих из них растерянные глаза, в которых и радость освобождения, и боязнь пока близкого фронтового огня.
Регулировщик привычными глазами смотрел на всю эту картину, изредка поглядывая на самодельную карту, командовал флажком.
— Иди ось туды, — показывает регулировщик мужчине с чемоданом на группу людей, стоящих под деревом. — Пийдете до Кульма.
Показалась колонна с французским флагом. Послышалась веселая песенка.
Гулый указывает на длинную, усаженную липами дорогу.
— До Шенфельда, — крикнул он им и улыбнулся.
— Мерси, — ответил какой-то человек в мятом костюме. Он театрально взмахнул серой, в пятнах, шляпой.
— Бельгийцы ось туды… До Розенталя.
Колонна свернула с дороги, и на ее место вышла другая группа шумных людей, тоже пестро одетых и тоже глядящих по сторонам.
— Голландцы, чуете, голландцы! Вам треба ось на ту дорогу, до Зоннеберга. Разумиете?
Зоннеберг, Зоннеберг, Зоннеберг… — послышалось из толпы.
Голландцы прошли. За ними двигались чехи, хорваты, русские, украинцы, поляки…
Когда мы подошли к Гулому, обнялись, а затем начали вспоминать Кубань и станицу Абинскую, он чуть было не просмотрел целую колонну, прошедшую мимо него.
— Бачите, уся Европа через мий перекресток пишла! Теперь моя работа ось яка велика, — и он поднял большой палец.
А по дороге все шли и шли люди, благодарно глядевшие на этого пожилого, но еще черноусого, доброго человека, ставшего для них олицетворением воина-освободителя.
Это было 19 апреля 1945 года.
20 апреля
Несмотря на то что Одер был последним крупным водным рубежом, за ним оставались еще реки, Зееловские высоты, каналы, овраги, огромное предполье, изрезанное траншеями и подготовленное к длительной обороне. Все дороги от Одера вели к Берлину. Наши войска двигались на запад. Сражения шли по всей линии 1-го Белорусского и 1-го Украинского фронтов. Армии генерала Ф. Перхоровича и ударная генерала В. Кузнецова вели успешные бои и прорвали третью полосу и внешний оборонительный обвод. До берлинского кольца оставалось 10
…Пять дней назад два наших фронта — 1-й Белорусский и 1-й Украинский — начали наступление. Мы, военные корреспонденты, слышали о нем давно. Но когда именно оно начнется и в какой из армий нам нужно быть, чтобы попасть на направление главного удара, не знали.
Наши попытки заранее узнать что-нибудь о готовящемся сражении ничего не давали. Генералы отмалчивались или, улыбаясь, отвечали ничего не значащими фразами. Так уж повелось: командующие считали нас слишком любопытными, а мы их — чересчур скрытными.