Она продолжала чистить картошку, а я стоял оторопело, не зная, что сказать. По словам её, по её манере говорить, я понял, что передо мной — не простая колхозница. Вспомнив, что рядом находится школа, я легко сообразил, что несчастная женщина — учительница.
— Вы простите меня, — сказал я как можно мягче. — Не знал я, что у вас такое горе.
Переступая с ноги на ногу, я не знал, что предпринять.
— Знаете что? Я уйду от вас… Так вам будет легче.
Бросив очищенную картошку в кастрюлю, женщина подняла голову и посмотрела на меня уже менее сурово:
— Зачем? Не вы, так другой!.. Какая разница?
Но горе нахлынуло на несчастную. Она уронила голову на стол и зарыдала, сотрясаясь всем телом. У девочки на глазах тоже выступили слезы. Она протянула худенькую ручонку через стол и погладила голову матери.
Внезапно женщина подняла голову и гневно посмотрела на меня.
— За что? — крикнула она срывающимся голосом. — За что?!.. Я вас спрашиваю!
Я старался утешить её. Мне казалось, что можно найти какие-то нужные слова, но я не находил их и повторял лишь затасканные фразы об общем горе, о войне.
Женщина поднялась и, не выпуская ножа, подошла вплотную. Я ожидал, что она меня ударит или плюнет в лицо. Что ж, мы заслужили это…
— Это — война? — гневно наступала она. — Прийти ночью и убить человека ни за что — это — война?.. Это — бандитизм! Слышите? И все вы — бандиты!..
Я был согласен с нею. Да, мы все — бандиты… Но разве бандитизм не стал уже всеми восхваляемой традицией? Разве до войны действовали иначе? Разве раскулачивание и все репрессии не были бандитизмом?
В этот момент мне хотелось многое сказать этой женщине. Например, как однажды, тоже ночью, лихо явилось к нам в дом и увело моего отца и еще многих людей, и тоже ни за что. Их не убили сразу — их замучили… Думая так, я чувствовал, как жалость во мне уже вытесняет злоба.
— Вы только теперь это заметили? — спросил я даже с насмешкой. — Когда беда нагрянула к вам в дом? А раньше?
Это было не по-христиански, но я уже не мог владеть собою.
Что-то изменилось в глазах женщины. Она смотрела на меня изумленно, но без ненависти, и я понял, что это и есть как раз те нужные слова, которые я так долго искал.
— Вы, наверное, — учительница?.. Так или не так?
Она кивком головы подтвердила мое предположение.
— Так вспомните, что вы говорили на уроках детям… Вспомните Павлика Морозова!.. Вы!.. Все мы… Прославляли бандитизм! Слышите? А теперь!
Я уже забыл всякую осторожность. Спохватившись, сразу умолк, прошел к топчану, взял винтовку, сумку со стеганкой и направился было к выходу.
— Постойте! — остановила меня женщина тихо, но властно.
Она подошла ко мне, когда я взялся уже за дверную скобу.
— Стойте, — повторила она. — Вы, может быть, — порядочный человек, а только вы с ними… Я не могу на ваших смотреть спокойно… Вы сами понимаете… У нас такое горе!
Две крупные слезы медленно сползали по её щекам, но она быстро овладела собою.
— Знаете что? Вы не говорите обо всем этом… никому… Ради Тани вот… Мне уж все равно…
Перед женщиной стоял давно не бритый, заросший густой щетиной, с взъерошенными волосами партизан в залатанных штанах и разных ботинках. Она вправе была опасаться этого человека, хотя после всего сказанного какая-то искра доверия пробежала между нами. Я посмотрел на неё с улыбкой:
— Как ваше имя и отчество?
Женщина вздохнула, припоминая что-то далекое, давно ушедшее:
— Дети звали меня Татьяной Михайловной.
— Так вот, Татьяна Михайловна, — успокоил я её, слегка дотронувшись до её плеча. — Вы напрасно опасаетесь… Есть разные люди среди нас. Ничего плохого я вам не сделаю.
Уже открывая дверь, я добавил:
— Вам лучше бы уехать куда-нибудь отсюда… Подумайте…
А в правлении собралось большинство гарнизона. Праздновали успех возвратившейся команды нашего отряда, подорвавшей или подстрелившей немецкую штабную машину на Варшавке. Гонец уже поскакал в штаб отряда, а четверо из команды оставались здесь. Каждый излагал происшедшее по-своему, приписывая успех операции своей хитрости и героизму. Каждому вновь прибывшему давали отведать немного трофейного шнапсу. На столе лежало несколько пачек немецких сигарет. Все были навеселе. Вскоре женщины принесли в больших немецких бачках ужин, еще более обильный и вкусный, чем в лесу. Вдобавок к шнапсу откуда-то появилась четверть самогона. Соболев выпил сразу полный стакан и попросил еще. Я от самогона отказался, сказав, что нужно заступать на дежурство. Наскоро поев свежей картошки с бараниной, вышел из правления. В коридоре меня догнал Соболев. Он был уже сильно пьян.
— Ты того, — поучал он меня заплетающимся языком, — с той бабой — осторожно… Мужика её кокнули наши хлопцы недавно… Пропаганду, говорят, вел… Понимаешь?
— Что ж тут не понимать? — сердито бросил я ему. — Убить легко… Дурацкое дело не хитрое!
По улице, навстречу мне, шел незнакомый партизан, неся винтовку, как дубинку, прикладом вперед.
— Сменили вас? — спросил я.
— Кой хрен сменили, — отмахнулся он. — Сам сменился… Жрать захотел.
— Значит на посту нет никого?
— Никого, — добродушно согласился он. — Да и кто сейчас придет?