После убийства Маэстро ничего не изменилось в нашей лагерной жизни, если не считать того, что на следующий день мы вместе с инструментом несли с собой на трассу колья с фанерными щитками и лаконичными на них предостережениями: «Хальт! 13 метер», которые вызывали у нас вполне законное возмущение. Знаков этих приходилось всего-то по одному-двум на участок, что явно не решало задачи по четкому и полному обозначению требуемых границ. Да и самим немцам было хорошо известно, что передвижения при работах на трассе выходят за пределы тринадцати метров, ибо подноска шпал, рельсов и прочих материалов, приспособлений и инструментов постоянно требует куда более значительных удалений, ограничение которых только указанными метрами было заведомо недостаточным, но введение этого правила развязывало руки конвою, позволяя ему чаще пускать в ход оружие и по собственному произволу безнаказанно расправляться с пленными.
Тринадцать метров… Роковой рубеж, хитроумно придуманный ненавистными фашистами на пагубу нам. Кого-то еще он подстережет? Кто теперь у него на очереди? Кому из нас суждено стать его очередной жертвой?
КЕЛЬНСКИЙ СОБОР
В моем архиве бережно хранится редкостная оригинальная открытка, как-то однажды совершенно случайно попавшая в мои руки, с превосходнейшим изображением знаменитого Кельнского кафедрального собора святого Петра, с двумя его умопомрачительными шпилями, взметнувшимися на 157-метровую высоту, — крупнейшего и величественнейшего шедевра средневекового готического зодчества Германии, заложенного в 1248 году, но завершенного только после 632 лет, в 1880 году. Во время второй мировой войны Кельн неоднократно подвергался массированным воздушным налетам союзников. Большая часть города была разрушена английской авиацией, основательно пострадал при этом и уникальнейший собор, в который угодило четырнадцать авиабомб. С ним у меня связано весьма горестное воспоминание времен Отечественной войны, и всякий раз, когда изображение Кельнского собора попадает мне на глаза, оно тотчас же воскрешает в моей памяти событие, приведшее к гибели одной незаурядной личности и разоблачению другой, искусно разыгрывающей показные дружелюбие, сострадание и человеколюбие.
Это произошло в северной Финляндии, в глухих местах, что вблизи финской Лапландии. Я находился тогда в одном из немецких рабочих лагерей для советских военнопленных, это где-то у самого Полярного круга. Немцы ускоренно прокладывали здесь узкоколейную железную дорогу в надежде улучшить положение и облегчить снабжение своих войск в Финляндии, используя для этой цели пленных в качестве даровой рабочей силы.
Работы, выполняемые нами на трассе, производились под неусыпным бдением немецких охранников и под руководством мастеров-тодтовцев, согнанных сюда едва ли не со всей Западной Европы. Тодтовцы, сами находясь под наблюдением немцев, всячески стремились показать свою нетерпимость к нам, советским военнопленным, они не только принуждали узников концлагеря к труду, но, выполняя также функции охранников, нередко избивали нас. Среди этих мастеров находились иногда, хотя и весьма редко, довольно доброжелательные к нам, внимательные и даже явно сочувствующие нам лица. Они всячески пытались облегчить наше бесправное положение, стараясь не злоупотреблять своими правами и требованиями, не останавливаясь даже перед тем, чтобы неприметно и в тайне от конвоя делиться с нами некоторыми продуктами.
Одним из таких был довольно приветливый, пухленький и располагающий к себе, средних лет мастер-немец по фамилии, если не отказывает мне память, как будто бы Штенсель. Несмотря на строжайший запрет, он всячески потворствовал нашему брату, разными способами пытаясь облегчить нашу участь. Никто из нас ни разу не подвергался его ругательствам, ни на одного из нас он ни разу даже не замахнулся. Мало того, он всячески оделял нас продуктами. Штенсель до того вошел в наше доверие, что попасть порой в его команду нами почиталось за некое благо, которое он всеми силами пытался завоевать и закрепить за собой. Немного понимая русский язык и даже несколько переговариваясь на нем с нами, он, однако, никогда не пытался злоупотреблять этим, но позволял нам свободно разглагольствовать меж собой на любые темы. Мы настолько уверились в его непререкаемых достоинствах, что и не скрывали теперь своих разговоров при нем на самые жгучие и опасные для нас темы. Наши дружественные отношения с ним день ото дня все более крепли, и у нас не было ни малейшего сомнения в его порядочности и доброжелательстве. И никому из нас даже в голову не приходило, что мы имеем дело с искусным артистом, умело разыгрывающим роль друга, чтобы быть в курсе наших мыслей и намерений.