Конечно, это было непорядочно с моей стороны. Что я скажу, вернувшись домой, Элизе? Я вышел из отеля в крайнем душевном смятении. Поглощенный своими думами, я брел, как во сне, не разбирая дороги, чудом не угодив под колеса экипажа – извозчик успел вовремя крикнуть. Я не помню, как очутился в Тиргартене, как, ощутив невероятную слабость и головную боль, взмокший от пота, опустился на скамейку и уснул. Я проснулся от жуткого холода. Было совсем темно, на пальто и шляпе лежал слой снега толщиной в вершок.
Часы показывали двенадцатый час. Колею конки на улице Карлштрассе в районе Моабит замело снегом. Тускло светили газовые фонари у Бранденбургских ворот. Я попытался встать, однако ноги не слушались. Пришлось основательно растереть их руками.
Не помню, как я добрался до Клостерштрассе; видимо, уже миновала полночь. На Унтер-ден-Линден, наверное, еще были открыты кафе и рестораны, но я ничего не замечал. Сознание содеянного предательства затмило от меня весь мир.
Элиза, похоже, еще не спала. Яркая лампочка на четвертом этаже под крышей сияла на фоне ночного неба, как звезда. Хлопья снега кружились на ветру, напоминая игрушечных белых цапель. Я чуть ли не ползком поднялся по лестнице – ноги ломило в суставах, – прошел через кухню и распахнул дверь в комнату. Элиза была занята шитьем детских вещей. При моем появлении она вскрикнула:
– Что случилось? На тебе нет лица!
И в самом деле, было от чего прийти в ужас! По дороге домой я без конца спотыкался и падал, так что одежда моя была насквозь пропитана грязью. Шляпу я потерял, и волосы у меня на голове стояли дыбом.
Помню, я пытался что-то объяснить Элизе. Я с трудом держался на ногах, в какой-то момент попытался ухватиться за стол, но не сумел и повалился на пол.
Несколько недель мне пришлось провести в постели. Я метался в бреду, и Элиза находилась при мне неотлучно.
В один из дней, когда я начал уже выздоравливать, явился Аидзава и собственными глазами увидел то, что я от него старательно скрывал. Однако министру он сообщил лишь о моей болезни.
Когда я впервые осознанно взглянул на Элизу, меня поразила происшедшая в ней перемена. За время моей болезни она страшно осунулась, глаза были красные от долгой бессонницы, в лице – ни кровинки. В деньгах на повседневные расходы она не нуждалась благодаря Аидзаве, но принимать его помощь ей было мучительно.
Как он рассказал мне позднее, он поставил ее в известность о моем решении и о том, что в тот роковой вечер я принял предложение министра. Когда он сказал ей об этом, она сделалась мертвенно-бледной, вскочила со стула и с отчаянным криком: «Мой Тоётаро, как мог ты меня предать!» – упала без чувств. Аидзаве пришлось позвать ее матушку, вместе они уложили Элизу на кровать. Через некоторое время она очнулась, но глаза ее, устремленные куда-то вдаль, уже никого не узнавали. Она лишь выкрикивала мое имя и всевозможные проклятия, рвала на себе волосы, кусала одеяло. Временами словно бы приходила в себя и начинала что-то искать. Она ничего не принимала из рук матери. Лишь любовно разглядывала пеленки и плакала, прижимая их к лицу.
Буйное состояние Элизы постепенно прошло, но одновременно исчезли и редкие проблески сознания, по разуму она сравнялась с грудным младенцем. Осмотревший ее доктор не оставил никакой надежды на выздоровление, болезнь он назвал паранойей, спровоцированной внезапным потрясением. Доктор рекомендовал определить ее в психиатрическую больницу Дальдорфа, но она отчаянно противилась этому и находила умиротворение, лишь нежно разглаживая руками и прижимая к груди пеленки. Пока я болел, она от меня не отходила, но действия ее, кажется, были не вполне осознанными. Временами она вдруг спохватывалась и начинала бормотать: «Лекарство, лекарство…»
Вскоре я окончательно оправился от болезни. Я неутешно рыдал, обнимая женщину, от которой отлетела душа. Перед тем как вместе с министром уехать в Японию, я, по совету Аидзавы, оставил ее матери некоторую сумму на повседневные расходы и отдельно на ребенка, которому предстояло родиться у несчастной безумной.
Да, Аидзава Кэнкити – редкостный друг, но я и по сию пору испытываю к нему неприязнь.
Просторная студия Огюста Родена в «Отеле Бирон»[15] залита утренним солнцем. Построенный в свое время неким богачом, «Отель Бирон» являл собою роскошное здание. Но позже оно было приспособлено под женский монастырь ордена Сакре-Кёр, где жили девочки из Фобур Сен-Жермен, которых монашки «Святого сердца» обучали пению псалмов. Можно себе представить этих певиц, разевавших розовые рты на манер птенцов, с вожделением ждущих принесенных родителями лакомств.
Ныне здесь звонких голосов не слышно. Здесь царит иная, тихая жизнь. Да, тихая, но вместе с тем исполненная напряженного, страстного и даже яростного творчества.