Насмерть стоять, но выстоять: как в окопах, в сорок первом, велика Россия, а некуда отступать – Москва позади, вот и ты встань и скажи – некуда больше отступать, шаг назад – пропасть, а шаг влево, шаг вправо, конвой стреляет без предупреждения, прости, это из другой оперы... А ведь меня в храм, считай, что пинками мой благоверный загнал. Ага. Любила я его очень, сейчас еще больше люблю, перечить ему не хотела и Библию всю прочла его понуканием и в храме стояла маялась и все думала, скорей бы все это кончилось. До конца никогда не достаивала. И ведь искренно хотела понять и проникнуться и – ничего, все отскакивало, прости, говорила, супруг милый, видно я законченная материалистка.
И вот кончилась та первая моя литургия, которую я до конца выстояла (супруг за локоть держал) и потащил он меня крест целовать, сзади меня за локти держит и толкает. А я упираюсь. А силы у меня утроились... Очень живописно мы со стороны смотрелись, священник заметил нас, вперед вышел, руку вытянул и прямо ткнул мне крестом в губы. И обмякла я. А ближе к ночи все перевернулось во мне, сама Евангелие взяла и, – каждая буква его благодатью дышит. Всю ночь читала и ревела. Вот он – третий глаз.
И первые слова, на которые наткнулась в том ночном чтении были: „Без Меня не можете творить ничего...“ Аж в жар меня кинуло, как это верно. Ведь непрошибаема я была; и вот, от одного только прикосновения ко кресту, а всего-то две железные палочки поперек друг друга, – и такой переворот. Прости... – Богомолка замолчала, легла на спину и закрыла глаза.
– Игриво излагаешь, – сказала Язва. – Трепани еще что-нибудь.
Вошла Бочка, исторгая такую же вонь:
– Я сейчас мимо холодильной палаты шла, там где ванна та, слышь, – Бочка обращалась к Богомолке, – и твоего выкинутого видела. Его в ванну бросили. Посмотреть не хочешь?
Даже Язва на Бочку цыкнула:
– Да ты чего мелешь! Совсем дернулась!
– А чо? Чо такого? Все ж знают, что в ту ванну выкинутых и вынутых кидают. Я мимо нее каждый день хожу.
Лицо Богомолки совершенно не изменилось, только уголки губ дернулись на пол мгновенья. Алешиной же маме очень захотелось ударить Бочку, но хотенье тут же и прошло, в ответ Бочка бы сделала из Алешиной мамы отбивную. „Завтра и моего вырезанного туда“. Она тоже легла на спину, закрыла глаза. Долго так лежала без всяких мыслей и вообще без каких бы то ни было душевных движений. Когда открыла глаза, первое, что услышала, – разномастный храп трех пьяных девок. Общий звук был похож на смесь хрюканья и заводимого мотоцикла. А первое, что увидела: в открытой двери среди какого-то радужного искрящегося тумана стояли двое.
Черты их лиц проглядывались слабо, но было видно, что у одного белая борода. У второго борода была короче, реже и чернее, сквозь искрящийся туман проступали его глаза пронзающие, печальные и будто чего-то ждущие, ей показалось, что эти глаза чем-то напоминают глаза ее Алеши и лицо его, хоть и худое старческое и морщинистое, тоже почудилось ей похожим на лицо сына. И тут она едва не вскрикнула, застыв телом, будто парализовало ее. Она узнала белобородого, он был как две капли воды похож на того на иконе, которому она свечку ставила, перед которым свечей горело больше, чем перед всеми остальными иконами вместе взятыми. И второго узнала, который сквозь клубящийся золотой туман смотрел только на нее.
Да это же... Богомолка же, увидав этих двоих, мотнула головой туда-сюда, закрыв глаза, вновь открывшиеся, они выражали беспредельный ужас. Богомолка несколько раз перекрестилась и перекрестила этих двоих. Ужас в ее глазах моментально растаял, хотя и не весь, часть его осталась и он обрамлял восхищенное удивление, с которым Богомолка взирала на нежданно возникших, будто с икон сошедших старцев. „А действительно, откуда и как они возникли?“ – пронеслась вихревая мысль в извилинах Алешиной мамы. Ответа на эту мысль естественно не было, да и быть не могло, да и мысль вихревая пронеслась и пропала, совершенно вдруг неважным показалось, откуда и как они возникли: „Зачем?“ – вот что затерзало Алешину маму, и тут ей сразу очень страшно стало от направленных на нее глаз и будто над глазами этими вспыхнула, проступила из воздуха надпись про сокровища, как в том храме над этим же ликом, над этими же глазами. „И ведь там он тоже смотрел только на меня.“, – такая вот теперь мысль пронеслась. А Богомолка прошептала испуганным шепотом:
– Батюшка... святитель... Никола Угодник, это ты? – и перекрестилась еще раз и того, к кому обращалась, перекрестила.
– Я, я, Никола я... И что перекрещиваешь, правильно, мало ли кто привидеться может, когда мозги набекрень от скорбей. У тебя-то будут еще детки, будут...
– Батюшка!.. Я не брежу? Это ты?!
– Я, я...
– Да за что ж мне радость-то такая?!
– Тебе за то, что не ропщешь, а плачешь. А вообще-то, что уж там „за что“. За что я, многогрешный, там нахожусь, откуда сейчас сюда вот явился? Да ни за что, по милости всевышней и только. И тут белобородый Николай улыбнулся. И будто светом ударило отовсюду – от стен, из воздуха, вообще из всего, что окружало.