— Николай Семенович, а дальше, что же было дальше? — не утерпел лейтенант Катаев.
— Дальше?.. — Славин вздохнул. — А дальше наши вещи были уложены. Хотя еще только брезжил рассвет, много собралось народу проводить отца. Меня закутали в тулуп, усадили в сани, и кони, фыркая, весело тронулись в путь. Помню, я писал тогда Маше: «Дорога, дорога без конца. Клубится снежная пыль; все время думаю о Кудиновке. Тебя нет, и мне так больно...»
Майор умолк и уставился немигающим взглядом в дальний угол комнаты. За окном по-прежнему лил дождь, шумела вода в водосточных трубах. Мы переглянулись друг с другом и решили, что майор закончил рассказ.
— Николай Семенович, простите, я не совсем понимаю, — заговорил лейтенант Орлов. — Вы хотите сказать, что ваше детское увлечение — любовь?
— Да погоди ты, — досадливо поморщился Петя Собинов. — Вечно ты поперед батьки... — он не договорил.
— Верно, Петя, мы всегда стараемся оставить последнее слово за собой, — заметил майор. — Мы думаем, что лучше других знаем жизнь, лезем со своими категорическими суждениями, куда нас не просят; нередко отзываемся о самом красивом чувстве человека — любви — пренебрежительно, как о пустой забаве. А в действительности человек гораздо красивее, чище, чем мы думаем. И любовь — не пустая забава, а высшее проявление сущности человека, то, что возвышает его над бессловесной тварью, — с некоторой резкостью заключил майор.
Он поднялся и долго молча шагал по комнате. Ему был неприятен вопрос Орлова, это чувствовалось по слегка побелевшему лицу и по тому, как он курил, стиснув в зубах мундштук папиросы. Я очень хорошо понимал Славина в эти минуты — он хотел не только рассказать нам то, что когда-то волновало его, но главное— предостеречь нас от поверхностных суждений, от легкомысленного отношения к жизни. Это, видимо, и заставило его продолжать свой рассказ.
— Да, — он круто остановился и прямо посмотрел в лицо Орлову. — Если хотите знать, мое детское чувство было настоящей любовью! — Майор прошел к окну, прикрыл его. — Маша везде была со мной. Вернее, она жила в моем воображении, в моих мыслях, — продолжал он. — Время не только не стерло во мне это чувство, но, напротив, с каждым годом укрепляло его, вселяло в сердце веру, что Маша и я — родственные натуры и судьба должна свести нас. А если этого не случится, то ни я, ни она не испытаем подлинного счастья в жизни.
Так шли годы. Я закончил десятилетку, поступил в институт, научился видеть жизнь такой, как она есть,
глубже осмысливать окружавшие меня явления и события. Общение с друзьями, моими воспитателями, вечера в институте, диспуты, споры о литературе, философии, о судьбах человека далеко оставили позади детство. Но Машу ничто не заслоняло. Складывалось так, что она стала не только моим другом, но и постоянным советчиком. И когда мне предстояло совершить что-нибудь серьезное, я мысленно всегда обращался к ней. И если был уверен, что она одобряет, — смело шел вперед, осуществлял задуманное.
Но все это было только в мечтах: мы даже не переписывались с Машей. Ее родные спустя три года после нашего отъезда тоже уехали из Кудиновки, а я в это время попал на Северный Кавказ, в Пятигорск. Мои попытки установить с ними связь ничего не дали. Я даже ездил во время последних летних каникул в Кудиновку, но там уже мало кто помнил о семье Шевченко, да и меня никто не узнавал; на месте старого дома, в котором мы жили, стоял большой Дом культуры с белыми колоннами. Люди стали иными, да и деревня была уже не та. На ее улицах по вечерам горел электрический свет, из репродуктора, установленного на площади, лились новые песни. Петька Самойлов, как я узнал, учился в Москве на курсах председателей колхозов. Жизнь не стояла на месте.
...В тысяча девятьсот тридцать девятом году я закончил институт и должен был уходить в армию. Из своей поездки в Кудиновку я возвратился со щемящим чувством: Маша, пожалуй, давным-давно забыла о своем детском увлечении.
Со смешанным чувством боли и обиды думал я обо всем, что до тех пор так бережно хранил в сердце. Мне показалось, будто кто-то обманул мои мечты, и я злился на себя за это. Жить иллюзией, решил я, значит пропустить мимо юность, все ее щедрые радости и утехи. А когда спохватишься — молодость уже окажется позади. Нет, такая перспектива меня не устраивала. В те три месяца, что оставались до призыва в армию, меня словно подменили, я старался наверстать упущенное, легковесно, словно мстя кому-то, относился к любви, подтрунивал над влюбленными друзьями. Мне вдруг стало безразлично, как на мои поступки и действия посмотрят другие. Я повесничал, злословил, удивляя своих товарищей внезапно происшедшей во мне переменой. «Честное слово, Николай, ты с ума сходишь. Что за буря метет в тебе? — говорили приятели. — Мы привыкли знать тебя сухим отличником».
Не узнал меня и мой дядя, полковник Захаров, который за месяц до моего призыва в армию приехал с Дальнего Востока на Кавказ подремонтировать свое здоровье.