Когда Оника стал чувствовать, что уже не тот и что слабость подкралась к силе, он, обманывая себя, не хотел Сдаваться, особенно не хотелось ему, чтоб люди заметили, как немочь за ним увязалась, точно шелудивый пес. Но люди заметили и решили: пора Онике отдохнуть, пожить на покое. Шумно и красиво был обставлен его уход на пенсию: речи говорили, рука от пожатий одеревенела, председатель преподнес костюм из добротной тонкой шерсти. В ответ он тоже улыбался, а в сердце будто заноза вошла: знал Оника, что это уже все, что это последний развеселый спектакль в его жизни. Так оно и вышло. Люди, захваченные извечными заботами, чуть ли не на второй же день предоставили Они-ку самому себе. Он ел хлеб, дышал воздухом, ходил по селу, вступал в разговоры, а жизнь, как широкая река, текла мимо него. Но не таким Оника был человеком, чтобы ненужность свою, как вывеску, выставлять всем напоказ. Костюм, который ему подарили, швырнул в самый дальний угол сундука, видя в нем напоминание о злой перемене в своей судьбе. Он пришел в правление колхоза, улучив момент, когда все были в сборе. Село, в котором он жил, было красивым; дома под черепичными крышами утопали в садах, но нет большего преступления, если хозяева не захотят сделать его еще красивее. Лежит оно в низине, у подножья крутого, вылизанного ветрами, облыселого холма. Оника предложил засадить холм деревьями. «Не сидится тебе, дедушка, спокойно. На том бугре не то что порядочное дерево, будяк колючий не растет», — отмахнулся председатель. И выпроводили старика ласковым словом, а про себя, поди, думают: «Видно, в детство старик впадает». Ну и пусть себе думают! — воскликнул Оника. Каждый волен и при свете заблудиться, как в потемках; люди — они хоть и зрячие, а слепые. Всегда они думают о себе лучше, чем они есть; мало верят другому — в том-то их и слепота! Оника разобиделся окончательно на председателя и правленцев, решил сделать сам, обойтись без их помощи.
И сделал.
Меньше трех весен прошло, а лысый, вытертый, как старое одеяло, холм вырядился в белую кипень цветущих деревьев.
Село опять заговорило об Онике. Деревца его радовали людям глаз. Козырьком бросали прохладную тень, доносили шелест и музыку клейкой зеленой листвы. Как нянька, выхаживал, растил Оника каждое деревцо. Чуть солнце разбелит предутренние росистые сумерки, он уже на ногах. Одному кутает соломенным чулком оголившуюся ветку, другое обкопает, третье подрежет. Деревья без него, как дети без матери; с ним — весело тянутся к небу. Но и сам Оника при них лет двадцать с себя сбросил. Ему ничего теперь не стоит взобраться на крутой холм, неся ведро воды, лопату и на плече переметные сумы с подкормкой для тех, кто еще к колену его, как щенок к соску, жмется. Горд и неподатлив старик: жизни нет конца! Живее заходила в жилах кровь, в груди трепетнее забилось сердце. Только сырою дымной осенью, когда им высаженные деревья сбрасывают себе под ноги листья, мерзнут и гнутся на холодном ветру, клубится туман тоски в сердце Оники. Жалеет он деревья. Всегда кажется, что их, будто грудных детей, распеленали и оставили так, голыми, стоять осень и лютую зиму на студеном ветру. Не любил Оника эту пору. Грел он песок, завязывал в старую наволочку и прикладывал к пояснице; ломило кости, ныло в коленях. А глядеть, как ветер, завывая, треплет ветви и лижет шершавым языком угрюмый холм, совсем отказывался. Нынешнюю осень и зиму Оника перенес особенно тяжело. Собрался он однажды утром, как бывало, соскочить со своего прижатого к печи топчана, — силой, казалось, налился каждый мускул, но подняться не смог. Лежал неподвижно до обеда, ничему еще не веря; пробовал еще раз одолеть и сбросить с себя чугунную тяжесть, но так и не смог. Он слышал, как на третий день за перегородкой шепталась с соседкою сноха: «Какого дуба свалило. И конца ему, казалось, не будет. А вот поди ж ты...»
Оника сердился:
«До чего ж неумны эти бабы. Одну мокроту на глаза нагоняют». Подмывало сказать им что-нибудь желчное, обидное насчет того, что у них ум никогда по длине не равняется их волосу. «Свалило?!» Да в нем еще тепла
и жару хватит скирду соломы спалить. Но так и пролежал Оника зиму. А однажды проснулся и не заметил, как сполз с топчана, босыми ногами коснулся холодного пола. Стоял он, высокий и худой, и не верил самому себе, что стоит. Дошел» до окна. Выглянул в него, а на дворе столько разлито солнца, что хоть раскинь руки и плыви в нем, как в теплом Днестре. Оника оперся длинными сухими руками о подоконник и почувствовал в пальцах силу. Он оглянулся на дверь смежной комнаты и крикнул снохе, чтобы тотчас несла рубашку и штаны.
— Да вы, никак, тату, рехнулись, — вбежала и вскрикнула в испуге сноха. — Привидение белое, а не человек. Кости одни. Рассыплетесь. Куда уж вам с топчана слазить?! Ох ты ж, боже ж мой, грех один на мою голову.