— Я не имею в виду присутствующих, — начал было я, но меня прервала Марина:
— А вы к какой категории относитесь?
— Когда как, — пожал я плечами. — Во всяком случае, не тороплюсь подлатать, как иногда выражается мой дядя, авторитет молодости.
По лицу капитана скользнула пренебрежительная улыбка.
Тут как раз в буфете стали тушить свет, и мы направились в зрительный зал.
— Какая тебя муха сегодня укусила? — спросил дядя, когда мы остались одни.
— Давно ли ваш капитан вышел из того возраста, когда под стол пешком ходят? — ответил я.
— Нехорошо так, Николай! — воскликнул дядя. — А знаешь ли ты, что Семенов в двадцать шесть лет уже отличился в боях на озере Хасан я имеет ордена?
— Меня бы удивило, если бы он не отличился. Храбрость и героизм у нас — в порядке вещей, когда дело касается чести и защиты Родины. Так я понимаю. Да и не мне вам об этом говорить.
Дядя насупился. Он был недоволен мною. Я и сам определенно еще не знал, зачем затеял всю эту канитель и чего собственно хочу. Знал только одно, что вел себя непристойно.
Второго действия оперы я не слушал. В голове роились обрывочные мысли о Маше, капитане, дяде, о самом себе. У Екатерины Алексеевны я спросил, как давно она знакома с Семеновыми. Оказалось, что познакомились они еще на Дальнем Востоке, хотя особой дружбы не водили. Здесь, на Кавказе, они тоже редко встречаются, так как Марина живет в Пятигорске у своей двоюродной сестры, а Семенов вообще не очень-то общительный человек.
«Марина живет в Пятигорске!» — сердце мое болезненно сжалось: я могу ее встретить там, я хотел этого, хотел сильно, но с горечью вынужден был напомнить себе, что, кроме моего желания, есть еще капитан, существуют укоренившиеся в обществе нравственные законы и убеждения.
В антракте родственники мои опять направились к Семеновым. Я не стал сопровождать их. Мне не хотелось встречаться с капитаном. О нем я не думал ничего дурного и не мог судить, каков он человек, но мы, еще не успев как следует познакомиться, уже испытывали друг к другу скрытую неприязнь. И я обрадовался случаю, когда в зрительном зале заметил своего товарища по институту. Он тоже увидел меня, помахал мне рукою. Мы вышли в фойе, разговорились.
— Знаешь, Николай, — сказал он, — а жаль, что институт остался позади. Будто вышел я из комнаты, захлопнул дверь и оставил за ней свою молодость. Бросился назад, а дверь — заперта.
Я усмехнулся.
— Мне почему-то сегодня особенно жаль прошлого, — продолжал он. — Ведь если и будет что-нибудь новое, такое же хорошее и славное, как в институте, то все равно это будет по-новому. Жизнь идет, и мы изменяемся, вообще… — и он махнул рукой, помлчал, затем с грустью произнес: — Вообще, не знаешь, что у тебя на всю жизнь останется в памяти, а что мелькнет и забудется.
— С чего это потянуло тебя к психологизмам?
— Да нет, просто хочется душу излить.
— Если в ней много воды…
— Ты все остришь. А небось, и у тебя бы кошки заскребли на сердце, если бы ты проводил любимую девушку. Галя-то ведь третьего дня уехала. Любить — не так-то просто, как кое-кому кажется. Это значит всегда чувствовать самого себя, свое «я» и делать это «я» лучшим. Знал бы ты, какая гордость, какой свет полнит душу… Э, да что говорить!
— С этого бы и начинал, — рассмеялся я, но чувствовал, что смеюсь неискренне.
— Эх, Николай, Николай, — прервал он меня, — не понимал я тебя никогда и сейчас не понимаю, хотя вообще парень ты замечательный и друг хороший; вот что неоткровенный — это скверно.
— А о себе ты можешь сказать что-нибудь плохое? — спросил я у него.
— Сегодня нет — я люблю! Слышишь: люблю!
К нам подошли дядя и Екатерина Алексеевна. Приятель без особого удовольствия познакомился с ними. Было видно, что ему еще очень многое хочется сказать мне, но он лишь торопливо спросил, встретимся ли мы еще, и оставил нас.
— Марина интересовалась, почему ты не подошел, — сказала Екатерина Алексеевна, когда мы усаживались на свои места.
— И только? — вырвалось у меня.
Екатерина Алексеевна испытующе заглянула мне в глаза. Я горько усмехнулся и ничего не ответил. А что, собственно, она еще могла спросить обо мне? Я терялся в догадках, предположениях — к чему приведет эта встреча. Узнала ли она меня? Но не все ли равно теперь: в груди остался лишь горький осадок от пережитых волнений и неосуществленных надежд.
Я от души позавидовал приятелю по институту: он ничего не может сказать о себе плохого — он любит. Подобного о себе я сказать не мог. Во мне шевельнулось кичливое, высокомерное «я»: «Мне можно», «Я все могу». Это пустое «я» обычно дает знать себя, когда мы бессильны, когда мы хотим оправдаться в своих глазах. Я стремился утолить честолюбие своего «я» и осуждал себя, хотя голос осуждения был робок и неуверен.
— Ты слышишь, поет как, а? — стиснул мне локоть дядя. Он весь подался вперед. На лице его был написан восторг.