— Ну, а если у тебя выгорит, то я пасую — ты родился в рубашке. Короче, я от вас обоих ограждаю Надю. Береженое и бог бережет.
— Отлично придумано, а еще друг называется!
— Если кого надо остерегаться, то прежде всего друзей!
— Учту, — сказал я, — особенно, если фамилия друга будет Звягинцев!
— Ба, совсем забыл, — хлопнул он ладонью себя по лбу. — Я к тебе, собственно, по делу. Велено взять тебя на абордаж и доставить в штаб, ознакомить с приказом. В противном случае будут звонить твоему непосредственному начальству в армию.
Звягинцев попытался изобразить непринужденность, чувствуя, что как ножом полоснул по моему настроению, но выходило это у него скверно. Впервые закралось сомнение в его искренности. Очевидно, он привязан ко мне, но и рвать дружбу с Сосновым не хочет.
Нежданно-негаданно встретил Санина. Старик обнял меня, прослезился; целый день не отпускал от себя, замучил деликатной обходительностью и заботами, нянчился, как с грудным младенцем. Старик преодолел еще одну ступень — подполковник, командует полком. Полк его держит передовую рядом с Васютниками. Вечером я побывал у однополчан-разведчиков (у Санина они на особом счету, живут в отличном блиндаже с тремя накатами, и птичьего молока только у них нет). Вспомнил старое, ползал по передовой; сунулся к немцу в пекло; поднялась сумасшедшая неразбериха: пальба, ракеты, огонь. Понагнало это тревоги и на наше командование — не иначе решили, что немцы перешли в наступление. Но тем сейчас не до жиру, быть бы живу: зарылись в землю и бога молят, чтобы русские не предприняли отчаянных шагов. Оружия и оборонительных сооружений у них предостаточно, чтобы не отступить ни на шаг, но сердце окончательно перекочевало в пятки: как ни как, хоть заслон и хороший, но оборона. Нас, горстку разведчиков, они приняли за ударную группу; у страха глаза велики! Пустили в ход все, из чего можно стрелять. Изрешетили воздух. Минометы и орудия месили и рвали землю, в небе повисли лампы-ракеты. Головы не поднять… Щекочущим ознобом что-то пробегало по спине; отвык, оказывается, от передовой и постоянной близости смерти, притупился глаз: не может в мгновение различить точно присутствие опасности; она чудится всюду. Захватывает дух, но голова холодна и трезва до звона.
Успокоились и затихли немцы только к утру. Санин, провожая меня, сказал: «Видишь, времена переменились: не мы их, а они нас стали бояться. Какую вакханалию устроили! Явный расчет на слабонервных. Но мы уже не прежние, поднаторели».
Мне показалось, что Санин имеет в виду пережитое мною чувство оледенения перед страхом и поэтому затеял этот разговор.
— На что вы намекаете? — напрямик спросил я.
Он удивился вопросу, но тут же разглядел его определенный смысл, произнес:
— Я тебя, как ни верти, все-таки отлично знаю. Не волнуйся, это же чувство постоянно живет и во мне. Только это уже страх не перед фрицем, не ужас перед ним; помню, в начале войны как у меня тряслись поджилки, когда я увидел живого немца! Сейчас это нечто другое. Страх сохранился, но качество его, так сказать, включает иную суть: а вдруг не сумеешь по глупости сберечь себе жизнь. Жизнь, которая так нужна для того, чтобы убить ее врага, чтобы победить. Мы — мужественные и смелые люди, этого никто не посмеет оспаривать, но вот пятки у нас иногда чешутся, потому что еще не до конца смогли мы воспитать мужество сердца. Такая, брат, закалка с пеленок ведется. А немцы что ж? Немцы осели тут зимовать, и выбить их вряд ли сейчас возможно, да и смысла нет пока в драку ввязываться.
Брови у Санина серые, черты лица резкие, будто прожил он годы у северного моря, высушен и обветрен его суровыми солеными ветрами. Глаза смотрят пристально и, кажется, говорят: «Не прячься, я наперед знаю, о чем ты подумаешь». Возраста его не определить: можно дать ему и все сто, и пятьдесят, и сорок.
— Вы так мне и не сказали, как все же живете? — спросил я.
Санин развел руками и улыбнулся. Но за этим беспечным жестом чувствовалось глубокое одиночество: я для него, как для утопающего соломинка, за которую он старается ухватиться. Сердце защемило, почему-то вдруг стало его жаль.
— Вы одиноки?!
Он качнул головой:
— Ты неправ. Одинок тот, кто по недоразумению или глупости утрачивает смысл жизни. Я же только сейчас, кажется, по-настоящему почувствовал ее вкус и запах. Преотличная это штука, жизнь! Если было бы возможно, я посвятил бы всего себя только одному — ходил по земле и внушал людям: люди, берегите жизнь! Что же касается моих мелких слабостей, то и они есть: я же все-таки человек.
Санин торопливо протянул мне руку, я пожал ее, и мы расстались.