— Да-а! — протянула она, не столько подтверждая свое намерение, сколько принуждая себя вернуться к чему-то, что имела в виду и вдруг потеряла из виду. — Между прочим, хочу тебя предупредить, — бросила она, как бы попутно. — На заводе покаркивает воронье. Маслыгин — партийный работник, на него устремлены сотни глаз, а живет хуторянином, домовладельцем, копается в своем огороде. Вишневый сад — это красиво, поэтично, это родительские корни, я понимаю, но нужно рубить, Витя.
Он рассмеялся. На заводе счастливы, что не претендует на квартиру. А срубят и без него. Он стал было растолковывать Светке неотвратимость предначертаний генплана, но она не дала ему договорить!
— Пока это будет, Витя, ты рискуешь оказаться пощипанным. Этим птичкам свойственно не только каркать, не и накаркивать.
Такую чушь она городила, что лишь добрые побуждения могли хоть как-то извинить ее.
— Перестань, — оборвал он, — иначе я в тебе разочаруюсь.
На него надвинулась полоса разочарований. Он произнес эту фразу с известной долей иронии, — только потом подумал о Подлепиче, о Булгаке.
Светка поводила пальцем по зеленому оконному стеклу.
— Понимаешь, Витя, — сказала она возмущенно, — тебе кто-то ставит подножку! Обожаю приносить хорошие вести, но увы… Из нашего цеха в список попал один Подлепич.
— В какой список?
— Ты от мира сего?
— А! — сконфузился он: она его пристыдила. — Подлепич? Это хорошо.
Это в самом деле было хорошо, но если бы двое попали, было бы лучше. Он почувствовал холодную пустоту в груди; пустота эта ширилась, холодела, а минутой раньше было что-то теплое там, устойчивое — и вот исчезло; пустота!
— Я против Подлепича ничего не имею, — протерла Светка стекло ладонью. — Но по отношению к тебе это свинство. — Стекло заплывало снаружи, а она протирала изнутри. — Но я противница бесполезных эмоций. Потому и порчу тебе выходной день. Порчу, порчу! — взмахом руки попросила она помолчать его. — Время идет, будь в полной боевой готовности, я на эти вещи смотрю практически.
— Побережем доспехи, — сказал Маслыгин. — Пригодятся для более практических целей.
А подумал он, что правильно говорят: «упало сердце». Так хотелось порадовать Нину, но, увы… Но увы, нехорошую весть принесла Светка. Была бы весть хорошая, не упало б сердце.
— Я не тщеславен, — сказал он. К сожалению, это было не так. — Пойду звякну Подлепичу.
Шагнув за порог веранды, спускаясь с лестнички, он подумал, что значительно охотнее порадовал бы Нину, а раз уж радовать ее было нечем, ему оставалось порадовать Подлепича. Он пошел через сад на улицу — к телефону-автомату. Дождя уже не было, но потяжелевшие стеклянные ветви желтой акации обсыпали его холодным стеклянным дождем.
Он порылся в карманах, выудил монетку, набрал номер, — сперва никто не откликался, а потом откликнулись: женский голос. Дуся?
— Юрий Николаевич в общежитии, — ответили ему. — А кто говорит?
Назвавшись, он лишь тогда сообразил, чей это голос: Дуси, конечно, быть не могло, а это была Зина Близнюкова; он сначала не узнал ее по голосу, но потом узнал и поспешно повесил трубку.
15
Года четыре назад загорелось Дусе делать ремонт в квартире, нанимать мастеров. Она и тогда была уже лежачая, но выписывалась из больницы с надеждой, что станет на ноги и сможет распорядиться работами по своему вкусу. Ничего не вышло: в пятницу, к примеру, выписали, а в понедельник опять положили, — так и заглохло с ремонтом.
У нее, однако, забота эта засела в голове, — казалось бы, какой уж тут ремонт, не о том помышлять, да он, Подлепич, и не помышлял о ремонте: валились бы стены, и то не помыслил бы. А не валилось ничего, спокойно можно было еще так прожить, но он все же взялся — сам, не призывая никаких мастеров, не признавая их, — и взялся не ради порядка или назревшей надобности, а ради Дуси, чтобы исполнить ее каприз. С побуждающим к работе воодушевлением он представлял себе, как вернется она из больницы и ахнет. Он делал все сам, не спеша, продуманно, никому не доверяясь: и шпаклевал, и красил, и штукатурил, и циклевал, и переделывал все по нескольку раз, если не удавалось, как было задумано.
В выходной он принялся за дело с утра, но без обычного задора: греби не греби — один черт, однако был он, как-никак, гребец, а не штукатур или маляр, и это мешало ему штукатурить или малярничать с задором. Для задора нужна была душевная основа: что свербит, с тем не мирись, избавляйся от этого немедля — действуй. Такой свербеж — любому занятию помеха.
Он переоделся и пошел в общежитие.
Некоторые считали это для себя постылой обязанностью и отлынивали по возможности либо показывались там на короткое время, чтобы отчитаться при случае, а ему это не было в тягость, — он любил там бывать. Ну конечно: один в квартире, не с кем слова молвить, тянет к людям. Так о нем говорили. А он, когда и Дуся была здорова, и дети в доме, тоже туда тянулся. С молодым рядом, и сам, считается, молодеешь; молодость, наверно, притягивала, своя вспоминалась.
Булгака в общежитии не было.