Итак, я остановился на том, что Тамара, указав на беленький домик, рассказала, что тут начался ее роман с Левой. А я, глядя на ее совсем юное лицо, испытывал все ту же безнадежную жажду понять. И Тамара описала, как подруги уговаривали ее оставить Леву. Но она не послушалась. И Русецкая (Левина третья жена) бунтовала. И это ни к чему тоже не привело. И тут мы увидели, что в ларьке дают какие‑то консервы по коммерческой цене. И мы стали в очередь. И Тамара договорила. Нина тоже была против. Она никогда не говорит Тамаре прямо. Но вот когда Ягдфельд[13] был влюблен в Тамару, Нина придумала, что у Ягдфельда одна нога, как копыто. Про Левку она ничего подобного не говорила. Но все же Лева до сих пор, когда выпьет, упрекает Нину в том, что она против него настроена. И мы купили консервы и пошли домой мимо декоративных растений и таких же ступенек, мимо кафе, где вечно не было ни одного места, мимо домов, оставшихся с дней моего детства, но оголенных на старости лет — ни заборов, ни цветников, набитых людьми до отказа. От полной непристойности спасало все то же богатство зелени, прикрывавшей белье на веревках, щебень, мусор. В те же дни Левушка рассказал мне, что вечно ясное лицо Тамары — это только маска. Она не может забыть гибели родителей в блокаду. Ей кажется, что виновата в этом она — уехала с театром. Она очень совестливая и привязчивая. Говорил об этом Левка заботливо, любовно, и я подумал еще раз, что слухи, точнее, тень слухов о Колесове и Люлько — следствие того, что театр лихорадит. Если мы собирались кутить, то спускались вниз, в самый центр города, а потом поднимались в ресторан по крутым, засыпанным гравием дорожкам высоко на горку. Уже издали мы слышали музыку.
И обсуждали: найдем ли мы столик. А если найдем, то не съедено ли все до нашего прихода. А если не съедено, то как с коньяком. В те дни ресторан работал на пределе. Чуть опоздаешь — и сиди за пустым столиком. Помогала обычно мощная междуведомственная сила: оркестранты. Они были знакомы с театральными, при случае заменяли их в спектаклях, и нам устраивали столик на хорошем месте, у перил, и в пристойный срок подавалось все, что заказано. За перилами черная ночь, освещенные ресторанными фонарями верхушки деревьев, идущие круто вниз, раскачивающиеся, и все то же ощущение близко присутствующего моря. За столом каждый переживает опьянение по — разному. Если Колесова днем обидели, то после первых же ста грамм делался он всепонимающе надменен. Он сам рассказывал, как, выходя в таком состоянии из ресторана гостиницы «Москва», увидел он незнакомца, который закричал весело: «Товарищ Колесов!» — «Я вас не знаю», — ответил Левушка надменно. — «Ну вот, поглядите на него! — ответил незнакомец. — А кто вам вручал диплом на звание заслуженного артиста Таджикской республики?» И Левка узнал одного из таджикских министров. Вот до каких высот поднималась его надменность. Недаром тянуло его в пьяном виде к самому Николаю Павловичу Акимову. Тамара, когда выпьет, делалась весела, как котенок. Несла вздор до того талантливый, хоть записывай. И до того легкий, что он забывался. Это тот блеск, что исчезает, когда собранные на берегу камушки высыхают. Домой мы шли по городу, совсем уж опустевшему. Море угадывалось еще отчетливее. Несмотря на ночную тишину, прибой не был слышен. Но бензиновый запах и запах разгоряченного асфальта уже улеглись на ночь. И соленый морской воздух напоминал, что до него совсем близко. Тамара вдруг закричала: «Аллигаторы — в ночной тишине. — Аллигаторы, зачем вы спите?» И на нас напал смех, такой смех, будто никаких тревог в нашей жизни нет и не было. И Левушка смеялся и любовался Тамарой, и я подумал: «Как приятно, что все это слухи». Я заботился не о Левке и его нравственности, а мне жалко было Тамару, такую веселую, такую легонькую и светлую в ночной темноте.