Володя Легошин. Он все не мог и не мог найти сценария по душе и приехал поговорить со мной — не напишу ли я для него сказку. Занимался он так называемым дубляжем, и это как бы чисто прикладное дело в его руках превратилось в искусство. Он дублировал «У стен Малапаги»[5] — чуть ли не единственный дубляж, где забываешь о бесчеловечной операции, произведенной над актером: собственный его голос вырезали и заменили чужим. Но Легошину было тесно в этой переводчески- хирургической области кино. Я находился тогда, как понимаю теперь, в состоянии холодном и затемненном. И сначала вяло отказался, а потом вяло согласился. И насильственно, со скрипом выжал из себя нечто вялое и бесформенное, назвав это заявкой на сценарий, над чем Володя горестно задумался, и что студия впоследствии совершенно справедливо отвергла. Но дело не в этом. Узнав, что Катерина Ивановна нездорова, а в Ленинграде не найти диуретина, Володя сказал, что поищет его в Москве. И — вот странный человек — прислал из Москвы заказным письмом, тщательно, виртуозно запечатанным, множество таблеток этого лекарства. И повторил посылку трижды. И, как я припоминаю теперь, я, в тогдашнем затемнении своем, даже не поблагодарил его, не известил, что посылки дошли. А это была последняя наша встреча и последний от него подарок. Мы существуем в тесном кругу и поэтому знали мы, в основном, как живет Володя. Лишенный каких бы то ни было странностей Роу[6] рассказывал, что, не найдя сценария, Легошин сам сочинил сказку, но очень странную — невозможно ставить. И художественный совет отверг ее. С Аллой он разводится. Мешает только квартирный вопрос. И вот год назад, во время съезда, заехавший по делу Роу говорит спокойно: «Я спешу на похороны». — «Чьи?» — «Володя Легошин позавчера умер. Не вылежал после инфаркта».

<p>М</p>

19 декабря

Макарьев Леонид Федорович[0] все жаловался в длинных своих речах на обиды. На непонимание, которым он окружен. Работал с утра до вечера, секунды свободной не имел. Да и теперь не имеет. Получил и орден, и звание, но лицо его сохраняло все то же чуть жеманное и вместе с тем обиженное выражение. Господи, как я ненавидел его! Из немногих ясных чувств, доставшихся в жизни на мою долю, при вечном смятении душевном, ненависть к Макарьеву занимала не последнее место. А теперь мне приятно, когда я вижу столь памятное по переходным годам его лицо с актерской и вместе педагогической улыбочкой, печальной и в чем‑то упрекающей. И мне жалко былой ненависти. Она была частью целой системы чувств, к сегодняшнему дню угасшей. Мы ждали большего. Я называл его профессором Серебряковым из «Дяди Вани», автоматическим оратором, человеком, который даже в пьяном виде перестал говорить рискованные вещи, когда за них стали наказывать не шутя. А он кричал, что я несу в искусство пирожные, когда нужен черный хлеб, что «Клад» — вылазка, писал статью с огромным количеством слов, взятых в кавычки (не цитат) и с таким же количеством курсива. Все о «системе», о «правде», преломленной через «актерское», но прежде всего через миросозерцание — или что‑то в этом роде. Я был уверен, что Макарьев губит детский театр, а Зон и его группа его возрождает. И что же? Зон свой театр погубил, растратил, а старый ТЮЗ существует. Не весть как, но дышит. Макарьев когда‑то хотел власти. Ну вот, он может ее взять — Брянцев совсем стар. Но и Макарьев так немолод, что сделать последние усилия и закрепиться на троне не может. И не хочет. Преподавать спокойнее. И подводя итоги, я вижу, что столь ненавидимый мною некогда Макарьев кое‑что сделал. И я гляжу на него без признака ненависти. Но в глубине души жалею о ней.

20 декабря

Перейти на страницу:

Все книги серии Автобиографическая проза [Е. Шварц]

Похожие книги