На хорах выставляли номера. И по этим номерам прихожане пели псалмы. После конфирмации к пастору поднялись родители. Их было меньше, чем детей. И пастор поздравил их. Потом поднялись дедушки и бабушки. Этих было совсем уж немного. И снова номер появился на хорах, зашелестели молитвенники, запел орган и все вместе с ним, негромко, пристойно и скромно. И я ушел из кирхи с двойным чувством: я был тронут. Но вместе с тем чувствовал близость конца той жизни, которой коснулся. Я уехал из Пскова, как всегда в те дни, в смятении и смутной радости. В следующий приезд семья Вани жила на даче. В деревне. Он был весел и завидно целен, как всегда. А меня все дергало в разные стороны. Башня посреди реки. Сад и летний театр. Запах пыли. Путаница предчувствий и воспоминаний и упорное, бессмысленное ожидание перемен и счастья. И в самом деле — очень скоро любовь умственная, скоро и без всякой борьбы, рухнула, как ей и подобало. Пришло время самое напряженное, ясное и счастливое в моей жизни. Я ушел от своей первой семьи, чего никак не мог ждать от себя. Все окрасилось новым цветом. Скоро в Ленинград переехали папа и мама. Не в связи с моим разводом, а просто в Москве никак не могли они получить комнату. А тут — получили. Ваня бывал у нас. Он перевелся уже в Ленинград, работал здесь в облздравотделе. Я встречался с ним по — прежнему дружески — спорить нам не о чем было. Уж слишком разной породы мы оказались. Ничего в нем не оказалось Шелковского. Он был, как Иван Иванович — старший, служака. Тот до революции бессменно оставался заведующим или начальником, не помню, как это называлось, — канцелярии рязанского губернатора. А после революции остался таким же строгим и исполнительным служащим.

15 марта

И Ваня унаследовал отцовский дар управлять. Это был врач — администратор, вряд ли что понимавший теперь в своей науке. Как и все работники подобного типа, плыл он по морю беспокойному. Жизнь снова развела нас. И когда я встретил его в трамвае, то, разговаривая, оглядывался он недоверчиво, как зверь травленый. Его перебросили на профсоюзную, кажется, работу. Потом встретил я его в Кирове, куда его эвакуировали, кажется, уж как какого‑то руководящего работника Красного Креста. Там наше знакомство окончательно расклеилось. Почему? Кто знает. Как‑то само собой. Теперь он в Ленинграде, но мы не встречаемся. Как и с родным братом, впрочем. С Валей я хоть по телефону говорю, а этого единственного родственника с материнской стороны совсем потерял из виду. Стал писать о нем, и пахнуло на меня вначале дыханием раннего моего детства. И я почти забыл Проходцова И. И. А стал писать о детстве. И все не мог остановиться.

16 марта

Веру Федоровну Панову[0] знаю я мало. Да и вряд ли кто‑нибудь знает ее. Включая самоё Веру Федоровну. Рост небольшой. Лицо неопределенного выражения. Чуть выдвинутый вперед подбородок. Волосы огорчают — она красит их в красный цвет, что придает ей вид осенний, а вместе искусственный. Она очень больна. Какая‑то незаживающая язва на ноге, кажется, туберкулезного происхождения. Часто прихрамывает. Через чулок просвечивает бинт повязки. Недавно перенесла инфаркт. На собраниях говорит не слишком ясно, однако решительно. По — женски поддается мужниному строю мыслей. А у Дара[1], мужа ее, строй мыслей таков, что будь это не мысли, а материал весомый, то развалился бы у него на глазах. Маленький, все переминающийся с ноги на ногу, будто нужно ему неотложно сбегать по малому делу, он все улыбается и растерянно и отчаянно. И хоть он и еврей, ярко выраженный, но российское, сектантское чувство, что «все не так», владеет им, как Гариным, Бабочкиным и другими, не то что мыслителями, а скорее чувствователями известного лада и разного качества. И Вера Федоровна любит его и когда высказывается, слышатся отголоски даровских чудачеств. Любит она играть в преферанс. Играет страстно, до рассвета. Едва не вызвала этим второго инфаркта. Но вот происходит чудо: Вера Федоровна принимается за работу. И что там крашеные волосы ее, выступления, влияния мужа. Божий дар просыпается в ней. Чудо, которому не устаю удивляться. Если и несвободна она, то лишь от влияний времени; тут надо быть богатырем. Но в целом владеет она своим искусством, как всего пять — шесть мастеров в стране. В каждой ее книжке непременно есть настоящие открытия. Особенно в последней повести «Сережа»[2]. Я не умею писать о книжках, к сожалению. Но определяет ее именно это богатство. И не сердятся другие прозаики! Из первой тысячи! Другие мастера из первой пятерки больше защищены. Поэтому бьют ее. Нещадно.

17 марта
Перейти на страницу:

Все книги серии Автобиографическая проза [Е. Шварц]

Похожие книги