Мы не только на сеновале говорили обо всем на свете. Мы и бродили по городу унылому, словно перемогающемуся, и дождь то и дело загонял нас на чужое крыльцо. Когда усиливался. А в промежутках — моросил. Когда зашли мы в городской сад, с фанерными киосками, и стендами для газет й плакатов, и гимнастической лестницей, и поперек установленным на двух стояках бревном для детских игр, дождь и вовсе прекратился. А Леонид Николаевич рассказывал о детстве. Этот город, мертвый для меня, для него жил каждой своей улочкой. Впрочем, и для него город был уж не тот. В двадцатых годах весь его почти уничтожил пожар. Может быть, поэтому выглядел город больным? Ходили мы гулять за город. Видели борозду картошки, отведенную учреждению, где работал отец семейства Рахмановых. Просторное поле, и на каждой борозде — палочка с фамилией владельца. Выходили на обрывистый берег. За ним домики. За долиной широкая река свинцового цвета. Солнце так и не показывалось в мой приезд. А за рекой начинался лес, такой высокий и густой, с таким чувством достоинства, что город после него выглядел еще более вороватым, безбилетником. Скоро Леня переехал в Москву. И мне пришлось побывать там несколько раз до отъезда в Сталинабад. Это новый период знакомства, окрашенный совсем по — другому. Снимал Рахманов комнату в одном из особнячков в переулках возле Садовой, в районе ближе к Кудринской площади. Одноэтажный домик, дворик, поросший травой. Старый город. Однажды возле улицы Воровского в одном из подобных переулков, примерно с третьего этажа, сорвался карниз и рухнул, рассыпался по панели у самых ног идущего нам навстречу полковника. Тот засмеялся добродушно и сказал: «Так и убить может». Но все уже шло на поправку. Война 41–го, не в пример пережитой мной войне 14 года, чем дальше, тем отчетливее наводила порядок в тылу. Рахманов был все так же близок. И все казался земляком, понимающим с полуслова.

9 апреля

Поездки в Москву резко отличались от установившегося мрачного вятского быта. Мне казалось, Грин, родившийся в Вятке, в беспросветном вятском быту, из ненависти к нему и выдумал город Зурбаган, лишенный быта[2]. Памятны мне и московские разговоры, и их содержание, и качество разговоров с Леонидом Николаевичем. И запечатлелся в душе одноэтажный особнячок, двор, поросший травой, и в дверях вышедший меня проводить Рахманов со своими туманными глазами, чуть улыбающийся. Народные бедствия, вроде войны, делают всех одинаково несчастными. Одинаковые заботы и горести объединяют. А после войны каждый озабочен на свой лад. Встретились мы в конце войны в Москве уже не так дружески. Точнее, каждый уже был озабочен своим. Холоднее встретились мы и в Ленинграде, хотя до сих пор качество наших разговоров при встрече остается все тем же. Он все из самых близких друзей. Но я уже достаточно трезв, чтобы увидеть разрыв между тем, что он может, и тем, что делает, заметить несчастные нафталиновые плотины. Или, говоря трезвее, осторожность и самолюбие, превратившиеся в демонов. Мы по — прежнему друзья, но, встречаясь в союзе, на собраниях, держится он от меня в стороне. Почему? Впрочем, он сторонится и всех остальных. Держится осторожно, в одиночестве. Каждый по — своему переносит последствия отравления бедствиями послевоенных лет. Рахманов держится в сторонке. А я, как ни в чем не бывало, разговариваю с теми, кого боюсь, как змей. Что лучше? Мы встречаемся от случая к случаю. Чаще я бываю у него, чем он у меня. Это уже превратности самолюбия. И каждый раз, забывая мелочи, узнаю я в нем существо высокой породы.

10 апреля

Сколько нерожденных детей. Сколько принужденного молчания. Роковая немота, — при остром и точном слухе. Вытоптанное поле, запомнившее, как больно, когда топчут, и решившее, что бесплодие — меньшее из зол. Так мы и не узнаем, как вырос Рахманов в своем нелюдимом городе, как любил, что увидел, запомнил, что запало в душу, что испугало и отняло дар речи[3]. И кто всему этому виной? Бог знает!

Перейти на страницу:

Все книги серии Автобиографическая проза [Е. Шварц]

Похожие книги