И тут, в связи с этой комнатой, где была сложена мебель, разыгралась история и трагическая и комическая, понимай, как хочешь. Обнаружилась степень изуродованности душ человеческих. И особенность Янковского считать себя правым и чистым, когда им овладевает чувство. В данном случае чувство собственности. Его оскорбили в этом его глубоком, кровном чувстве и произошел взрыв. Его попросили уступить на время эту площадь, — где он не жил, а хранил вещи, — вернувшейся из ссылки Катерине Васильевне Заболоцкой с детьми. Литфонд обязали судом предоставить ей площадь, что требовало времени. Янковский дал согласие. На месяц. И когда прошел срок, его попросили о продлении и осторожно намекнули на то, что вроде как несправедливо получается: его вещи занимают отдельную комнату, а живым людям жить негде. И тут впервые грация и непринужденность изменили Янковскому. Он поднял такой шум, что друзья его ушам не поверили. Он произносил такие непристойные слова, как «жена репрессированного». Он прибежал к Эйхенбауму, ища у него сочувствия, уверенный в собственной чистоте. И кричал: «Я выброшу ее с ее щенятами», чего всепрощающий Борис Михайлович, словно у него синяк на этом месте, не может до сих пор спокойно вспоминать, хоть и пережил за эти годы довольно. Забыл об этой публичной непроизвольной исповеди — один Моисей. Начисто забыл, как выяснилось недавно. Эйхенбаум встретил его в гостях. Моисей стал жаловаться, что все его забыли, что он одинок, за что, почему? И Эйхенбаум напомнил, почему. И Моисей так удивился! Он и тогда не сомневался в своей правоте, а теперь осталось у него смутное воспоминание о каком‑то случае, когда он был обижен, но отстоял свои права с необходимой энергией. И мы испугались. Я долгое время побаивался Моисея, как человека, который на твоих глазах впал в буйный припадок. Если бы безумия — благоразумия. Потом привык. Мы живем тесным кругом, как в коммунальной квартире. Насмотрелись. Притерпелись.
Он разошелся с Пельцер и женился на очень привлекательной женщине, простой в обращении, сияющей добродушием. И с ней у Моисея наладилась такая же ладная семейная жизнь, как со всеми предыдущими. Разойдется ли он и с Екатериной Дмитриевной? Вряд ли. Он прихварывает — возраст, мучения конца 40–х, начала пятидесятых годов. Не знаю, не хочу представлять себе, что извергали темные недра этой ясной души в те страшные времена. Куда его толкало желание уцелеть. Впрочем, все было как будто тихо и гладко. Слухов никаких не доходило. Сейчас я бываю у него. На даче. Все как прежде. Обаятелен. Остроумен. Прозрачен. Несколько чистоплюй. Редактирует Полное собрание сочинений Римского — Корсакова. Выпустил книгу о Шаляпине[3]. И я чувствую себя с ним непринужденно. Но чуть — чуть беспокойно, как в доме, где по комнатам бродит злой пес. Хозяин убежден в его доброте и чистоте. Но ты наблюдал пса в бешенстве. Ты знаешь то, что знаешь.
Следующим в книжке едет Ягдфельд Г. Б. Мне трудно объяснить, что раздражает меня в этом маленьком, густоволосом, вечно молодом драматурге с седеющимим висками. Однажды я забрел к нему, и он показал мне автоматик. Птичку в клетке. Бросишь двугривенный в щелочку, и она запоет, зачирикает, закрутит хвостиком. Это не значит, что птичка корыстолюбива.
Но машинка ее приходит в действие только по заказу — так уж она сконструирована. Что для нее весь мир? У нее один повод чирикать, одна возможность — по заказу, по толчку извне. Не знаю — то ли Ягдфельд уж очень замкнут, то ли он и в самом деле пижон. Но я чувствую в нем ненавистную для меня любовь к приемчику — и ни к чему на белом свете больше. Что он любит? Что ненавидит? Бог весть. По пьесам не угадаешь. Написаны они красноречиво. Много места отведено ремаркам — две — три страницы иной раз чистого красноречия. Сюжет остер, как зубочистка. Все до того своеобразно, что хоть святых выноси. Впрочем, их нет в его построечках. Он числится формалистом. Вечно его бранят. Заступиться надо бы. Да я так и делаю при случае. Но злюсь.