Левин Лев Ильич,[0] старый знакомый, некогда — молодой, подающий надежды. И в те, старые, времена казавшийся несколько чужим, как всякий критик. Внушало уважение то, что он держится, как взрослый, независимо и как будто любит литературу. Самолюбив был до крайности. И мнителен. Все ему казалось, что он болен. «Тяжкий млат, дробя стекло, кует булат»[1]. Но с душами не столь хрупкими и могучими производит он изменения не столь легко определимые. Сейчас Левин Лев Ильич уже совсем не похож на мальчика. Седые виски. Чуть пополнел, почему‑то только лицом. И за седыми висками и отяжелевшим лицом ничего тебе не прочесть. Что он любит теперь, что думает о литературе — пойди пойми. Ничего не видно. И писать не пишет, а только редактирует. Одинок. И романов ни с кем не заводит. Друзей нет. Приятели имеются. Мнителен он больше прежнего. Года два — три назад приехал он сюда. Я сказал ему: «Что с тобой, почему ты так плохо выглядишь?» Он растревожился и, бросив дела, уехал обратно в Москву, с повышенной температурой. Мне хочется иной раз отвинтить винты, снять заградительные и маскировочные щиты и заглянуть, во что превратил тяжкий млат эту замкнутую и осторожную душу. Что он думает, что он делает, когда остается наедине с собой?

<p>М</p>

Следующим в моей московской книжке записан Малюгин Леонид Антонович.[0] Это человек совсем другого склада. Он открыт, даже грубоват, прям. Его стукнуло куда сильнее, чем Леве Левину только угрожало, но он сохранился[1]. Я знал Малюгина в Ленинграде до войны. Мельком встречались мы то на премьерах, то на собраниях. Но вот в конце 41 года приехали мы в Киров. Еще по дороге, в вагоне, придумал я для успокоения душевного пьесу о Ленинграде[2]. О блокаде. В самых общих чертах. Атмосферу, в которой будет развиваться действие. И начал писать ее под новый год в своей ком — нате, в театральном доме — длинном, двухэтажном, сером от тоски, угрюмом. И вся работа над пьесой связана для меня с Малюгиным. Жил он в самом театре, неестественно великолепном среди деревянных домов. Его, Малюгина, маленькая комната. Топчан. Письменный столик. Обеденный столик.

18 сентября

Он все школил себя: спал на твердом, сидел на твердом. Работал положенное время. Я ходил к нему читать «Одну ночь» сцену за сценой. И понемножку начинал разбираться в нем. Он был живой человек, не боящийся боли и вступающий в драку естественно, как другие чай пьют. А среди равнодушных ко всему на свете, кроме личных дел, актеров БДТ иначе невозможно было бы существовать. Они ворчали на него, но — хотел написать уважали — нет — нет, на это не были они способны. Они не связывались с ним, зная, что ни к чему хорошему это не приведет. Даже такой влюбленный до страсти, до самозабвения, до отупения в свои актерские] и прочие достоинства Полицеймако, уродливый, лишенный шеи, широкомордый, боксер да и только, хитрый, недоброжелательный — и тот выслушивал без открытого протеста замечания, которые Малюгин ему делал за искажение текста роли. Малюгин, как прирожденный человек переднего края, обладал чувством дела. Я зашел к нему как‑то в вечер очередной, второстепенной премьеры. В то время театры ошалели от непривычной обстановки и гнали премьеру за премьерой. «Трактирщицу» Вейсбрем поставил чуть ли не [в] две недели[3]. В такой же, примерно, срок Суслович[4] поставил какую‑то пьесу О. Литовского, не то из французской, не то из голландской жизни[5]. Действие происходило в 41 году. Никто не считал эти премьеры настоящими, а как бы призрачными, эвакуационными, или эрзацами. Все в театре были спокойны, кроме Малюгина, который переодевался, чтобы идти в зрительный зал. Он был красен, тороплив в движениях. Когда я заикнулся о том, что кончил какую‑то сцену «Одной ночи», он взглянул на меня с яростью и пробормотал, что сегодня, мол, не до этого. До сих пор Малюгин обращался со мной подчеркнуто уважительно, и я онемел от удивления. Потом я

почувствовал — он единственный во всем коллективе понимает, что премьера есть премьера, важнейший день в жизни театра. Он, завлит и только, считал себя ответственным за всех. И я не рассердился на него за резкость. Драгоценно было его отношение к моей пьесе. Он всегда говорил, если ему не нравится. И радовался, когда сцена ему нравилась. Он понимал, что если пьеса получится, то это хорошо.

19 сентября
Перейти на страницу:

Все книги серии Автобиографическая проза [Е. Шварц]

Похожие книги