Говорит он не спеша, обдумывая каждое слово. И всегда в конце концов в том, что он скажет, обнаруживаешь ты нечто живое, имеющее смысл. Недаром он создан из благородного материала. Но то, что пытался он объяснить и оправдать, увы, оставалось мертвым и не имеющим смысла. У него не было (или выветрилось, или вышибло из него) той неподкупной трезвости, что определяет художника большого масштаба. Он мог отвести самому себе глаза и оплести сам себя во имя той силы, которой с юных лет научился служить. В его «Кандидате партии» есть нечто более мучительное, чем в пьесах, откровенно лакирующих и упрощающих мир. Там, в откровенно плохих пьесах, действуют фигуры из дерева, картона, жести. А у Крона идет живой человек с фанерным туловищем или фанерная женщина с живыми глазами. Но он талантлив. И человек доброй воли. Поэтому в «Глубокой разведке» есть целые сцены с живыми людьми. И в последней пьесе. Сейчас он пишет роман. Если перешагнет через себя, то напишет[2]. Если научится смотреть не через очки, которые напялило время на его здоровые глаза. Я с ним в условно хороших отношениях. Мне, как со знакомыми последних десяти — пятнадцати лет, неловко с ним. Очевидно, что‑то изменилось и отвердело во мне. Новые друзья не приживаются, не принимаются. С Малюгиным[3] мне ловко и удобно. В 41 году, да еще после блокады, — я мог еще ближе сходиться с людьми. А с Кроном я разговаривать не умею. Разве в последний год стало попроще.
К
Каверины идут следующими. О них говорить невозможно. Эти — уж слишком хорошие знакомые. И я, кажется, пробовал говорить о них.
Карпенко Галина Владимировна,[0] редактор Детгиза. Московская знакомая, которая входит в тот фон беспокойной командировочной жизни, которую ведешь в столице. Словно призрачные люди. Полная женщина, черноглазая, доброжелательная. Дело свое любит. Готова за него жизнь отдать, да только не знает, как. Потому что понимает его приблизительно.
Корчмарев Климентий Аркадьевич[0] — маленький, горбатый, болезненный. Профиль заострившийся. Сидит, как все горбатые, откинув голову назад, словно в гробу лежит, когда глянешь на него сбоку. Он композитор, сталинский лауреат по какой‑то кинокартине[1].
Несмотря на свой неземной профиль, полон интереса к земной жизни, как настоящий киношник. По поводу «Двух кленов», для которых писал музыку, выразился так: «Я понимаю. Эти места рассчитаны у вас на детей, а такие‑то и такие‑то — на взрослых». И не понял искренне, когда я сказал, что писал, не рассчитывая, а старательно вел рассказ, подчиняясь его законам. Был я с Корчмаревым знаком две недели. Пока шли репетиции и спектакль. Премьера[2]. Собирались в ресторан, но ему стало нехорошо. Он спускался по лестнице, дыша через какой‑то стеклянный приборчик, наполненный желто — зеленым порошком. Голова его еще более закинулась назад. Лицо казалось прозрачным. Жена вела его под руку. Он кивнул мне, сказав: «Приходится отказаться». И исчез, как призрак.
Карягин Анатолий Анатольевич,[0] человек молодой, тоненький, изящный в движениях, культурный в выражениях, растение, взращенное на клумбе возле правительственных зданий. Когда я его встретил впервые, был он одним из цензоров Реперткома. И я, ожидая приема, убедился, что это народ особенный. Они говорили о какой‑то премьере — до ужаса похоже на актеров, на драматургов, ведущих подобные обсуждения. С полным знанием самой кухни дела, с легким цинизмом, вытекающим их этого знания. И с полной уверенностью, что они принимают участие в работе театра. Нужны. И даже с любовью к делу. С пониманием, кто чего стоит. И с полным расхождением между сущностью своей и деятельностью. Не то солдаты. Не то провода, по которым идет такой‑то или такой‑то ток. Для освещения или для электрического стула. Передадут, не деформируясь. Понимание — пониманием, а строй строем. И при этом полная уверенность в своей правоте, хоть и пришлось бы им поступать наперекор… вкусам, что ли. На месте убеждений у них сидит шут с рогами. Карягин, явившись с некоторым опозданием, рассказал анекдот французский, который слышал накануне вечером. Восхищаясь его изяществом и жалуясь на то, что в переводе он теряет. Затем вежливо, но непреодолимо высказал требования свои по поводу моей пьесы.