Пока пекли новогодний хлеб, женщины молчали. Нора сновала между квашней и очагом и не могла дождаться, пока стемнеет. Мэри разбудила мальчика и закутала его в одеяло, собирая в дорогу. Когда хлеб испекся, Нора отщипнула от него кусочек, надломив край ковриги — чтобы выпустить оттуда дьявола, — и они сели перед очагом есть хлеб; Мэри макала его в молоко и, отжав, клала в рот ребенку. Он ел с жадностью, кусая за пальцы. Когда хлеб кончился, он долго плакал, требуя еще.
— Ненасытная утроба, — фыркнула Нора. — Разве не про это как раз Нэнс говорила? Что, мол, верный знак — подменыш он?
— Там костер горит на горе, — заметила Мэри. Послюнив большой палец, она собирала на него крошки с платья. — Утром я видела, как парни складывают там кучи дрока, вереска и хвороста. Может, там и танцы будут?
Нора гвоздем поковыряла в зубах.
— Пойдешь со мной к Нэнс. Я тебе не за танцы плачу.
Мэри взглянула на мальчика:
— А
— Это как Нэнс и говорила. Между старым годом и новым есть зазор, как между днем и ночью. — Она встала и, открыв дверь, стала всматриваться в даль. — Тут-то они и появляются. Убежище себе меняют. На самом стыке лет то есть. С какой стороны ветер, по-твоему, дует?
Смеркалось. Сквозь снежную пелену проглядывал огонь костра на горе. Темные клубы дыма насыщали воздух горечью горящей древесины.
Мэри тоже подошла к двери, встав рядом с Норой. На бедре она держала Михяла; голова мальчика покоилась на ее плече. Он был удивительно спокоен.
— По-моему, ветер западный. Что, теперь бурана ждать?
Нора стряхнула с плеч мокрый снег и поспешила закрыть дверь и задвинуть деревянный засов в плетеную петлю.
— Говорят, какой ветер под Новый год, такой и год будет.
— Что же сулит западный ветер?
— Что с Божьей помощью новый год будет лучше старого.
Нэнс сидела в темной своей избенке и глядела сквозь открытую дверь, как вьюга заметает последние часы старого года. Ночь опускалась торжественно, будто свидетельствуя о повороте солнца на лето и величии Божием. Кутаясь в свой рваный платок, Нэнс слушала тишину, молчание, звеневшее в ушах громко, словно монастырский колокол.
Вот она, эта ночь. Ночь исцеления, ночь неведомой защиты. Возвращение додревней ворожбы.
От благоговейного ужаса у Нэнс пощипывало кожу.
Этот мальчик не первый, на ком она увидела отметину
— Она не хочет отвечать, когда ее спрашивают, как ее зовут. Не желает играть, не хочет никуда идти. Не помогает мне по дому, оттого у нас вечные свары.
Нэнс внимательно разглядывала немую. Крошечная, нахохленная, как воробышек, коленки в пыли после дальней дороги. Сидит сгорбившись, бесстрастно глядя перед собой.
— Когда это началось? Может, что стряслось с ней?
Женщина покачала головой:
— Я тут виною. Оставила ее со старшими сестрами, сена надо было накосить… Тут она и переменилась. Сердцем чую, что не моя это дочь. На имя-то свое вон не откликается!
Женщина рассказала, что оставляла девочку на перекрестке дорог, чтоб вызволить дочь от неведомых. Держать ее над огнем, правда, духу не хватило — ведь так похожа на родное дитя. Но к столбу, дескать, привязывала, — так девчонка ухитрилась распутать веревку и явилась обратно в дом. И в постель плюхнулась на место родной их дочери. Муж женщины уверял, что подменыша надо побить и на лбу ей крест горящей головней выжечь. Фэйри, мол, напугаются и заберут свое отродье, а родную дочь вернут.
Нэнс велела женщине семь раз прийти к ней с подменышем. На
Семь утр
«Если ты из фэйри — прочь!»
Семь дней она усердно потчевала бесеныша наперстянкой. Семь дней замирало сердце подменыша. Семь дней девочку прошибало холодным потом.
— Мучается она? — спрашивала мать.
— Она не желает возвращаться к своим.
На следующий день после седьмого обряда женщина появилась одна. Лицо ее сияло. «Она говорит! Говорит!»
Два жирных петуха и кружка масла. Но как только женщина ушла, Нэнс, свернувшись калачиком на камышовой подстилке, расплакалась, и плакала так долго и сильно, что казалось, ей вот-вот станет дурно. Непонятно, от облегчения или от страха.