Встала Марья, взяла дочку на руки, прижала ее к груди. И прошептала:
«Как ты не мог понять тогда – любовь не продается, не покупается! И силой не возьмешь ее. Она даром отдается».
«Я еще подожду, Марья… Может, позже…» – взмолился я.
«Жди. Только вряд ли. Ведь и так два раза уже перерывала песок я. А с годами и берега обваливаются, потом и совсем не угадать, где речка текла…»
… И вдруг старик заплакал, нисколько не стесняясь своих слез. Из его мутных глаз выкатывались одна за другой прозрачные, кристально чистые слезинки. И чистота их казалась Петру Ивановичу странной, необычной. Ведь из этих старческих глаз, думалось почему-то ему, и слезы должны были течь такие же старческие, мутноватые.
Но тут же он подумал, что слезы человеческие всегда, видимо, чистые, прозрачные, как родниковая водичка, потому что на них расходуется то лучшее и светлое, что есть в человеке.
Он тоже проглотил тяжелый комок.
А старик вытер согнутым пальцем глаза и продолжал:
– Вышел я от Марьи – и солнца не вижу. Что делать? Пить, как пил? Марья на прощанье мне совет дала: устраивай, мол, жизнь все-таки свою как-нибудь, в артель обязательно вступай. Я ведь еще единоличник был. Почему? А черт его знает. Чего скрывать – с колчаковцами пил и с партизанами пил. Не знаю, почто не прихлопнули меня те или другие. Или рукой махнули – пьяница, мол, беспросыпный. Вишь, как бывает в судьбе.
Приплелся я от Марьи домой, налил полный стакан водки, подержал в руке… И швырнул под порог. И бутылку швырнул. Да так, что жалобный стекольный звон дня четыре в ушах стоял…
На пятый день пришел в себя. Пришел от мысли: ведь Филька Меньшиков не остановится, порешит где нибудь Марью, беречь надо ее…
И стал я беречь ее. За каждым шагом ее следил, знал, когда она встает, куда едет по артельным делам, когда ляжет вечером спать и куда в первую очередь утром пойдет. Все я знал. Да не уберег…
Глаза Анисима снова повлажнели, и он торопливо махнул рукой:
– Я говорил – хмель-то в голову рассказчика ударит… Ты уж прости, не могу больше…
– Дальнейшее я вроде знаю… Рассказывал как-то Захар. Спасибо, Анисим Семенович.
– Вот такая она и была, Марья… На другую весну посадил я маленький осокорек на ее могилке. Расселина там большая, глубокая. Примется, думаю. И принялся. Я все боялся, что ветер либо ребятишки поломают. Да нет, от ветра стебелечек тряпочкой привязал к колышку, а ходить туда не то что дети – взрослые боялись в ту пору. Один Захарка похаживал только…
Анисим задумался, будто припоминая, все ли рассказал, не пропустил ли чего. И закончил:
– Вот так… А ты сам уж сообрази, что тут про нее, что про меня. Про меня-то можно и откинуть, а про Марью запомни… Ну ладно, побегу, гляну, как коровешки там…
Анисим стал убирать со стола посуду. Петр Иванович сидел молчаливый, задумчивый.
– Прости, Анисим Семенович, а Марью-то кто… Филька?
Старик звякнул посудой, присел на прежнее место, уперся кулаком в щеку.
– Кто же еще… Марья растрясла его в том же году. Тогда еще о раскулачивании речи по окрестным деревням не вели, из одежки вываливали лишь тех, кто с колчаковцами водился да больно уж воду мутил. Филька не только мутил – обрезишками баловался. И потом – догадалась она, должно, кто дочку ее в колодец… И не стерпела. Что же, человек. Собрала своих партизан бывших да подстригла его под гребенку. Потом-то говорили – незаконно, мол, самопроизвол… Да сделано было дело. И Марьи уже самой на свете не было. Он, Филька, ее…
– Но откуда известно все-таки, что он? Даже Большаков не знает…
Анисим быстро поднял и опустил глаза.
– А это, кроме меня, никому и не известно, может. А я-то знаю. Тот ножичек, который Филька прибрал… – Анисим встал, ушел в другую комнату. Вернулся, положил перед Смирновым тяжелый финский нож с наборной костяной рукояткой. – Вот он, ночижек-то. Я его на утесе, между прочим, поднял, когда Марьину дочку из земли вынимали…
Несколько минут Петр Иванович молча разглядывал нож, не решаясь к нему прикоснуться. В рукоятку между костяными пластинами было вставлено четыре медных.
– Но… почему же ты, Анисим Семенович, никому не сказал, что это Филька?
– А зачем? Для чего? – дважды спросил Анисим. – Если бы Филька еще раз объявился… Или брательник его, Демид…
– Кстати, куда Филька тот делся? Как из амбара, в котором его сторожили, сбежал?
Старик сердито засопел:
– Я почем знаю!
Взял нож и отнес в ту же комнату. Вернувшись, стал натягивать полушубок. Петр Иванович, облокотившись на стол, сидел недвижимо.
– Людская жизнь – тайга тайгой, в иных местах еще гуще все сплетено-перепутано, – проговорил старик. И добавил неожиданно, вроде без всякой связи: – Но Митьку-стервеца я все равно насквозь прогляжу, только дай Бог маленько еще сроку… Да куда это проклятая шапка запропастилась, язви ее?
Наконец Шатров отыскал шапку, надел, плотно завязал уши, взял костыль.
– А вот Устина Морозова можно… насквозь? – спросил Петр Иванович. – Или Фрола Курганова?
Глаза Анисима блеснули из-под низко надвинутой шапки. Помедлив, он ответил:
– Отчего же нельзя? Каждого можно, ежели не спеша, говорю.
– Но как?