Год за годом наш хутор благоустраивался. Каждое новое лето я заставал что-нибудь новенькое. Выросла хата — конечно, обыкновенная мазанка, но просторная. Вырос сарай. Потом стали копать погреб. Вырастал понемногу сад, вырастал виноградник. Стали мы сеять кукурузу, так называемый «конский зуб», виргинку, стали сеять табак. Табак у нас выходил хотя роскошный на вид, но плоховатый по качеству: не умели хорошо выдерживать. Но виргинка росла превосходно. Это могучее растение с толстыми стволами и такое высокое, что в поле кукурузы нельзя увидеть человека. С каждым моим приездом домой на хуторе прибавлялось работы, в которой так весело было участвовать. Два раза, однако, хуторская работа обошлась мне довольно дорого. Один раз понадобилось нам накосить камыша для крыши сарая. Я уже был совсем крепкий подросток, так что брался и за серьезную работу. Памятником ее, вероятно, и доселе остались два превосходных ореховых дерева. Я сам копал огромные ямы для их посадки, утрамбовывал дно камнями, как это полагается, чтобы корни расходились в ширину. Посадил я их шесть штук, но четыре вышли неудачными, а две разрослись роскошно. И странное дело, они дали орехи в первый раз в том году, когда я после всяких бурных приключений возвратился на родину из эмиграции. Бедные мои деревья! Они как будто хотели приветствовать меня. Но не в том дело. В тот раз, о котором я говорю, я поехал косить камыш на цемесское болото. Работа эта трудная. Косить приходится особой косой, очень толстой, и залезать по временам чуть не по колени в воду. Ну и накосил я своего камыша, но схватил на болоте жестокую лихорадку, от которой целый месяц пролежал в постели в совершенно горячечном бреду. Тяжелые грезы этого бреда я и до сих пор помню. Раз мне чудилось, что на нас напали черкесы, и я, привстав на постели, усиливался снять со стены шашку, чтобы защищаться. Это заметил, однако, отец, уложил меня осторожно в постель, а шашку унес из комнаты. Часто в бреду я спорил с учителем Пиленко, которого вообще не любил. Они жили через несколько домов от нас, и мне грезилось, будто учитель сидит в окне своей комнаты, а я лежу у себя и мы жестоко спорим. Это был не сон, а бред. Когда я открывал глаза, видение исчезало и я сознавал, что учителя нет, а как только усталые веки опускались — опять являлся учитель в своем окне и подымался наш спор. Наконец отец поставил меня на ноги от этой злой кавказской лихорадки, и я, поправившись, мог уехать в Керчь. Но последствия лихорадки продолжались и там в виде неотвязного ревматизма, так что Андрей Павлович принужден был взять меня к себе, и я долго прожил у Савицких, почти не сходя с постели, весь обвязанный ватой. Разумеется, в гимназию я не мог ходить, и мы уже примирились с мыслью, что мне придется остаться в том же классе. Однако, поправившись, я умудрился нагнать упущенные уроки и кое-как перешел в следующий класс.
Другой раз — это было уже в университетские времена — я делал на хуторе плетень и для этого вырубал хворост в густом кустарнике. Случилась такая неудача, что одна толстейшая ветвь сорвалась под топором и хватила меня по левому глазу. От боли я света невзвидел и — что еще хуже — тотчас убедился, что ничего не вижу левым глазом. Я думал, что совсем его вышиб и что он вытекает, паче действительно из него сочилась на лицо какая-то жидкость. Хуторской работник Антон моментально запряг лошадь, и мы помчались в Новороссийск...
К счастью, оказалось, что глаз цел. Долгое время его лечили атропином и еще чем-то. В конце концов я стал им видеть, но он навсегда остался более близоруким, чем правый глаз, так что даже в очках мне потом приходилось вставлять для глаз стекла неодинаковых диоптрий...
Таким образом, на каникулах случалось не без неприятностей. Но в общем это было блаженное время, и насколько я весной торопился ехать домой, настолько же осенью старался оттягивать возвращение в гимназию, хотя и в гимназии мне до самого конца было очень хорошо жить.
XV
Мое пребывание в гимназии можно разделить на три периода, совпадающие с тем, на какой квартире я проживал. Точнее сказать, место жительства менялось у меня соответственно с ростом моего развития.
У Казиляри и Серафимовых я провел младшие гимназические годы и ни на что не мог пожаловаться. Но мне у них становилось скучно. Я уже в четырнадцать лет перерос этих простых, неразвитых людей, и даже либеральничание Николы-брата перестало меня интересовать. Появлялись запросы более сложные. Очень рано появилось стремление к самостоятельности. Еще недавно конфузливый и застенчивый мальчик, я выровнялся в самоуверенного юношу. Между тем у Серафимовых привыкли смотреть на меня как на маленького, и эта опека меня тяготила. Сверх того, мне хотелось иметь больше денег, чем присылали из дома. Являлась, таким образом, мысль об уроках.