Мне было очень легко учиться, и я пользовался свободным временем для чтения. Перечитывал я массу книг, получая их из гимназической библиотеки, из городской и отовсюду, где попадались, и все, что возможно. Менее всего меня занимали философские сочинения, но беллетристика, история, путешествия, естественные науки, публицистика поглощались мной целыми пудами. Некоторое время я увлекался Писаревым, но читал и более серьезных авторов. Так, я с интересом читал сочинения знаменитого врача и педагога Н. И. Пирогова. Много я также писал, вел дневник, исписывал целые сочинения, которые оставались, конечно, никому не известными. Способность к писательству у меня проявилась очень рано, и мои ученические сочинения славились в гимназии. Вообще я шибко развивался и много размышлял. Не любя философских сочинений, я про себя, однако, много философствовал и сочинял для себя целые философии бытия. Замечательно, что у меня самостоятельно являлись многие концепции мирового бытия, очень сходные с оккультическими, несмотря на то что я тогда ничего не читал по оккультизму, исключая разве одного литографированного томика Алана Кардека, бывшего у дяди Андрея Павловича. Немало тетрадей было у меня исписано размышлениями на эти темы. Но всех этих проявлений внутренней работы я никому не показывал. Моя душа во всех высших сферах своей выработки жила замкнуто. Товарищей у меня, конечно, было много, но не было ни одного такого друга, с которым бы мы жили одной духовной жизнью. Это одиночество я вполне сознавал, но оно меня не тяготило, может быть, потому, что я только искал, не находя еще. Помню, что во время одиноких прогулок за город я часто напевал:
Больше всего я любил ходить по кладбищам и мог целый час просидеть на чьей-нибудь могиле в неясных размышлениях о неизвестной мне жизни неведомого покойника. В этих размышлениях крылось для меня какое-то неизъяснимое очарование. Но как передать на словах такие смутные переживания?
С тех пор как я стал переходить на положение юноши, взаимообщение моих сверстников, точно так же выраставших, делалось более содержательным, у нас появлялись более серьезные разговоры. Но собственно коллективная жизнь у нас была очень неразвитой. Не было у нас кружков совместного чтения, или самообразования, или какой-нибудь деятельности. Раз только сплотился кружок для издания газеты.
Не помню, в каком это было классе, но я, разумеется, находился в числе инициаторов этой затеи. Мы решили назвать свою газету «Неделей» и издавать ее с разрешения гимназического начальства. Она должна была выходить в самом ограниченном числе экземпляров, а лица, желавшие получать ее для чтения, должны были доставлять издателям бумагу, чернила и перья. Наш тогдашний инспектор Кодриан (кажется, Николай Дмитриевич) отнесся к предприятию сочувственно, под условием, чтобы газета проходила через его цензуру. Но это условие, в сущности, заранее осуждало газету на смерть, потому что при нем нельзя было писать ничего способного заинтересовать гимназистов. О постановке преподавания не могло являться никакой критики. В сфере отвлеченных вопросов мы сталкивались с обязательным догматом. Вторжение в политику было также неудобным. Во внутренних отношениях гимназистов и учителей все мало-мальски скандальное было тоже недопустимо. У нас, например, произошел однажды такой случай. Ученик Хаджопуло, лет семнадцати-восемнадцати, ненавидел одного учителя, допекавшего его единицами, помнится, довольно справедливо. Но как бы то ни было, однажды Хаджопуло, малый высокий и сильный, придя в ярость, бросился бить учителя. Тот струсил и обратился в бегство, а Хаджопуло гнался за ним до самой залы совета. Педагогический совет, обсудив происшествие, предложил Хаджопуло на выбор: быть исключенным или высеченным. Виновный предпочел последнее, и это за мое время был единственный случай телесного наказания. Разумеется, происшествие это возбудило большое волнение среди гимназистов, но понятно, что газета не могла бы сказать о нем ни слова. Мы, конечно, не могли бы одобрить кулачной расправы с учителем, но и телесное наказание могло бы вызывать у нас только негодование как против совета, так и против Хаджопуло, согласившегося на такое унизительное надругательство над собой. Впрочем, излишне даже приводить примеры. Ясно само по себе, что газета была обречена на бесцветность, и действительно она прекратилась что-то на третьем номере.