Непосредственно радикальными делами Марина Никаноровна не занималась; ей было противно серьезно участвовать в явной бестолочи мальчишеских словоупражнений. Но от убеждений старых она ни на волос не отказалась, а потому, отчасти от скуки, чтобы не быть одной, отчасти по принципу, поддерживала «священный огонь». Попросту говоря, она сохраняла живые сношения с эмигрантским миром, была своим человеком у Лаврова, сохраняла права хозяйки на Женевскую вольную типографию, принимала у себя как приезжих из России, так и эмигрантов, имела нечто вроде «салона» (ее мечта, жалкое осуществление которой ее самое смешило), где скрещивались все радикальные новости, сплетни, толки, споры. Здесь умному наблюдателю стоило только сидеть и слушать, чтобы знать досконально все замыслы, все дела, различия, фракции, союзы и раздоры эмиграции, отчасти же и русских революционеров.
Лавров, который, во-первых, был все-таки человеком в этом стаде Френкелей и Ко, конечно, оставался ее другом. Сам он ее очень ценил — по-старому, за ум, за практичность, наконец, и за знаменитость. Поэтому дома Лаврова и Марины Никаноровны оставались теснейше связаны, и старик едва ли имел от нее тайны, даже и не ему принадлежащие, хотя натурально сообщал их с заклятиями, под строжайшим секретом.
Около Марины Никаноровны и Лаврова одинаково (sic) стоял
С Лавровым был в дурных отношениях, но с Мариной Никаноровной в близких
По внешности это был своего рода знаменитость, но
Собственно, Бах, родом еврей, но крещеный, говоривший по-русски великолепно, без тени акцента, был знаменитостью по той причине, что он с давних времен занимался революциями, и именно в качестве народовольца. Когда народовольцы исполнительного комитета вышли все в тираж, Бах, особенно во времена лопатинского исполнительного комитета, стал своего рода персоной. Что такое он был тогда в действительности, не знаю, но по разгроме Лопатина остался столпом и опорой разбитых, водворителем между ними порядка, спасителем разбитого войска. Так, по крайней мере, считалось и казалось. Я этого ничего лично не наблюдал и знаю по слухам. Во всяком случае, он и еще Иванов (Сергей Андреевич) с Яцевичем остались столпами, и все приехали за границу искать связей и помощи «старых» эмигрантов. Тут я их только и узнал.
Яцевич был совершенно глуп. Бездарность полнейшая, довольно пожилой, лет тридцати, и крайне самодовольный, хотя добродушный и по-своему честный. Иванов — весьма недалекий, но премилый, храбрый, веселый, прямая и открытая натура, прекрасный товарищ. Оба они обладали едва-едва средним образованием и развитостью наших интеллигентов.
Совершенно иного сорта человек Бах. Он был, во-первых,
Он приехал больной (чахоткой), очень злой, раздражительный. Вообще он был едок, желчен. Но — замечательно — весьма любил детей и с Сашей нянчился с нежностью даже. А это — примета. Сразу по приезде Бах начал ругать меня, что я им не помогаю, что они в России заброшены и тому подобное. Я ему объяснил, что это меня не касается, что я давно подал в отставку, никому из них не мешаю делать что угодно и никому не обещался помогать. Тогда он меня оставил в покое и со своей стороны разъяснил, что приехал в отставку же. Все ему надоело, все болваны, все в разгроме, а больше всего — «надоело лгать». «Буду жить, по крайней мере, никого не стану морочить». Эти «надоело лгать», «хочу жить без радикального вранья» составляли некоторое время его любимые фразы, как будто неудержимый, наболевший крик.
Так он и стал жить. Долго он жил на моей шее,