Совершеннейше точно определила она триггер смены моего настроения. Стал я сам себе противен, и жалостлив, и к себе, и к Маше, и к нам вместе. Я закрыл глаза, ухватив себя дрожащими пальцами за переносицу. В горле снова запершило, глаза наполнились влагой, которая предательски сочилась сквозь сомкнутые веки и ресницы.
Не знаю сколько просидел я замеревши. Глупая должно быть была ситуация, особенно для Марии, которая взволнованная, радостная примчалась ко мне и теперь вот расхлебывает кризисы и перепады моего настроения. Все эти долгие минуты она тихо сидела рядом, не отпуская моего плеча и ждала. Наконец сжал я в кулак все, что осталось еще от расквасившегося моего нутра, и сказал ей правду. Вернее, ту часть правды, которую можно было рассказать. В остальную и сам-то я не совсем верил.
Про Ильдар Гаязыча и подозрения его. Про симптомы мои, зависания, и провалы памяти. Про болезнь Альцгеймера, что представляет она собою и во что превращает человека, вытирая, удаляя существо его, определенное опытом и воспоминаниями. Про заполненные анкеты и выдавшуюся "счастливую возможность" пройти редчайшую процедуру МРТ, которая и показала наличие у меня деформации в коре головного мозга, крайне напоминающие результаты воздействия амилоидных бляшек. И про четыре максимум года.
Стала Маша горячо возражать, что ерунда это и не точно еще ничего, разве можно поставить диагноз по анкетам и фотографиям, убеждать стала меня и себя, что должны мы сражаться, не сдаваться, вся эта прекрасная юношеско-максималистская убежденность. Она называла меня по имени, трясла, обнимала за голову, а я сидел неподвижно, молча, не вдаваясь совсем в смысл сказанного, мысли мои огибали почему-то ее слова. Я любовался сверкающим ее взглядом, удивляясь, чем заслужил внимание такой умной и порядочной девушки, и еще о Кате почему-то вспомнил, защищавшей меня. Размышлял о декорациях Азара и Никанор Никанорыча, которые по большому счету подстроили нашу с Машей встречу, и Альцгеймера, и даже этот мой разговор скорее всего был ими спровоцирован.
— Маша, я буду конечно ходить и проверять все, и исследовать, — сказал я, — у меня теперь в распоряжении весь диагностический центр с завотделением. Но я не имею права и не хочу, чтобы ты связывала себя со мной, чтобы привязывалась еще больше, и гробила карьеру свою, и молодость.
Она молчала, только смотрела распахнутыми своими глазами, выворачивающими меня наизнанку.
— Поэтому мы расстанемся. Поэтому тебе надо уезжать, — я словно выносил вердикт, не оставляя лазейки, не подавая виду, что за изгородью сдержанности моей и спокойствия, бушует, кипит омут моих к ней чувств, страха и отчаянья.
Я скорее почувствовал, чем увидел, что глаза ее наполняются слезами.
— Ну почему все так? — вырвалось у нее отчаянным криком.
Маша упала на диван за мою спину и плечи ее задрожали в рыданиях. Это был не тихий плач, это были настоящие рыдания, о которых только читал я или видел в кино. Горечь ее, боль, все собралось в плаче ее, душераздирающих всхлипываниях. Все внутри меня сжалось, и не только эмпатия была тому причиной, отчетливейше понимал я, что искренне желала она остаться, вместе разбираться с невзгодой и диагнозом моим, но не мог я этого допустить. Черт побери, ведь Маша была мне так по душе, так комплементарно, интересовалась скучным и отрешенным мной, и математикой моей.
Я едва не положил руку ей на спину, чтобы успокоить или хотя бы поддержать. Ладонь моя зависла в нескольких сантиметрах над содрогающимся ее плечом с рассыпавшимися волосами. Нет, нельзя. Будет только хуже. Надо вот так, холодно, без эмоций. Показать, что решение окончательное, спрятать эту лужу из собственных моих слез и неуверенности, которая готова была вот-вот прорваться наружу и повалился бы я рядом с Марией, точно так же рыдая.
Я взял костыль и, опершись на него, поднялся. Маша словно почувствовала и зарыдала еще сильнее. Я угрюмо поковылял на кухню. Захотелось мне скрыться, слиться с темными углами, утонуть в ночной улице, которую, как и все остальное скоро забуду я. Надеялся я, что уход мой, отсутствие, успокоит Машу или по крайней мере позволит ей смириться с решением моим. Глупость конечно, сбегал я, откровенно сбегал от плачущего, дорогого мне человека.
Я миновал коридор, кухню, уперся и уставился в окно, на те же деревья, на запорошенный козырек подъезда и сугробы. Позади себя слышал я всхлипывания Маши, они хлестали меня, били, укоряли в том, что отказываюсь я от откровенного своего счастья. Глаза мои потяжелели и высохли, лицо стало неподвижной маской и только дрожащие влажные пальцы указывали, что я еще здесь и раздирают меня, рвут на части чувства.