К ночи, когда отец вернулся с работы и нашел жену с дочкой у военкомата, они пошли туда, где добровольцы грузились в вагоны.
С близкого круглосуточно работающего завода доносился металлический звон и лязг. На пустыре, через который от железной дороги к заводу шли рельсы, стояли готовые к приемке людей вагоны. Папаня, мама и Лена ждали там, где кончалась ведущая на пустырь шоссейка. Десятки женщин, стариков, старух и детей всматривались в темноту.
Сначала Лена услышала дрожание воздуха, какое бывает в лютую зиму, и сразу, разбиваясь на речной шум, шарканье ног, кашель, монотонное, иногда взрывающееся рокотанье, стал расти другой звук… Одетые в телогрейки, плащи, свитера, остриженные наголо, добровольцы и мобилизованные, с вещевыми мешками, баулами, чемоданами, шли строем, и ждущие на пустыре кинулись к уходящим…
Елена удивлялась, что память сохранила ей все, и ей казалось, что она никогда не была ребенком. «Говорят, мы раньше лучше были? Нет, мы просто молодые были, человека узнавали по тому, кто как работал». И в который раз за этот день она увидела перед собой брата: в шинели, в обмотках, в облезлой каске, с ручным пулеметом на правом плече, он переговаривался с бойцами и вроде поторапливал их; может, это был обыкновенный разговор на ходу, но Елена не знала, о чем говорят пытающиеся выйти к своим солдаты.
Остановившись под скрипучим, монотонно качающимся фонарем, она глянула на часы. Еще надо было пройти улицей Зеленой, миновать озерко, железнодорожные пути, а потом дороги — на двадцать минут. Она шла на Битевскую — в родной дом. Дом на старице был неизменным, вросшим в землю корнями. Ее же благоустроенная квартира в пятиэтажке оставалась для нее жильем временным, которое они с мужем и сыном могли обменять.
Из серой уличной темноты расплывающимся пятном выступила стоящая на углу, отличная от других видом и цветом, хата; ее поставил — она знала — оставшийся в городе после госпиталя демобилизованный по ранению украинец. Изба была белой, с невысоким плетнем, на колья которого были надеты два глиняных горшка. За плетнем бугрился защищенный снегом большой огород. «Шура, поди, на Украине лежит, зарытый», — подумала Елена и надолго горестно остановилась возле плетня.
Потом, свернув на исправно освещенную фонарями улицу, она сразу услышала неразборчивую с близкой станции путейскую скороговорку.
Со станции навстречу ей летел прожекторный свет, и все кругом: дома с еще незакрытыми ставнями, близкое озерко, посеченное темными полосами от стоящих по берегам дворовых заборов — все приобрело четко означенное, плоское, как на чертеже, выражение. За озерком и белой крышей одноэтажного, с высокими окнами, госпиталя для инвалидов Отечественной войны черно стояли девяностолетние тополя. И Елена вспомнила, что в начале войны она была в этом госпитале со школьной концертной группой. Она многое успела забыть, но память выхватила из той белой, госпитальной круговерти палату на четыре койки и лежавшего у окна безрукого парня, а что он так посечен взрывом, их, девчонок, предупредила перед дверью врач. Парень лежал по шею укрытый и улыбался смущенно — вот все, что вспомнила Лена и смятенно подумала: «Может, Шура тоже так лежал в госпитале, и сколько он там перестрадал, передумал о матери, об отце, братьях, сестре и той ночевке, когда спали в рассохшихся лодках?» Она ступила на деревянный, через озерко, мостик, и тут кто-то, грубо и цепко схватив ее за плечо, дохнул на ухо:
— Стой! — и развернул к себе.
Перед ней стоял длинноносый, выше ее ростом, узкоглазый, с тонкими, почти невидимыми губами человек в черном осеннем пальто и серой кроличьей шапке.
— Деньги давай! — сказал он свистяще.
Елена увидела, как его угрожающие глаза стали еще уже, и еле выговорила:
— Нет у меня денег.
— Врешь, сука! — выпалил он, и его левая рука с зажатым в ней стальным прутом дернулась. Другой, голой, без перчатки, рукой он рванул Елену к себе за пальто так, что пуговицы отлетели и стукнулись о мерзлые доски мостка.
— Врешь, сука, — снова, но уже тише повторил, а его рука прошарила внутренний, у пояса, глубокий карман ее старенького пальто.
— Вот же деньги, — опять негромко, с возмущенным лицом сказал. — А? — И его рука выдернулась.
— Так это рубль, — ответила ему Елена.
Он осматривал ее с головы до ног и подступал ближе:
— Часы снимай.
Елена поглядела ему за спину. Все там было пустынно. И ей показалось, что никого больше нет на земле.
— Ну! — прикрикнул человек в черном пальто, прут в его руке опять угрожающе дернулся. Лена сняла варежку и свободной рукой стала расстегивать неподдающийся ремешок часов, позолоченных, — подарок матери. Она расстегивала ремешок медленно, а человек глядел на это нервно и зло. Взяв часы в правую руку, она зажала их в кулаке; и он впервые поглядел ей в глаза — безразлично и нагло, как на свое; и тогда она вскинула руку и со всей женской силой бросила часы на промерзшие доски, себе под ноги. Глухо клацнув, часы разбились, а лицо, подбородок мужика, его нос, узкие серые глаза и шапка, как от гранатной вспышки, дернулись вверх.
— Что, фашист? Бей!