Арестантское купе — одни мужчины с автоматами, другие с наручниками на запястьях, — портреты, свернутые в трубочку, друг в пиджаке с чужого плеча, который станет представителем власти, и… венские качели!
Борё ерзает на сиденье:
— Ярмарка, брат! Ярмарки устраиваются осенью…
Нога опускается на прогнившую ступеньку, и фаэтон накреняется. Ступеньки — виноградные листья, отлитые из металла. В отверстиях между листьями сереет мостовая. Кучер принимает банкнот, кланяется нам с козел, сняв кожаную фуражку. Свистит кнут — и фаэтон летит дальше…
Ярмарка напомнила нам что-то забытое, вот поманила, и мы сошли с фаэтона, даже не уговариваясь. Каменный солдат-памятник с винтовкой у ноги по-прежнему смотрит на юг, а под ним лоточник в танкистском шлеме держит в руках круглые зеркальца. Вены у него на шее вздуваются, осипший голос старается перекричать шум:
— Сюда, сюда-а!.. Все вы красивые, но нет у вас зеркал посмотреться-а-а!..
Перед гостиницей «Родопы» барышник в нагольной шубе поймал коня за нижнюю губу и пересчитывает его зубы. Взлетают венские качели, и ученицы с веселым писком размахивают беретами возле тюльпанов. Горы капусты и перца. Раздобревшие после родов женщины волокут мешки с зеленью. От непрерывного хождения с тяжестью ноги их опухли. Гремят двуколки, перегруженные железными печками и трубами. Крестьянин из Козлеца торгуется за медный противень. Ребенок канючит купить ему сахарного петушка…
Мир живет заботами о противнях, сахарных петушках и солениях! Я вижу это во взгляде Борё, он — в моем, и вдруг мы оба понимаем, что нам здесь не место. Хочется мне, хочется и Борё убежать от человека, так красиво нами выдуманного. Этот человек пересчитывает зубы тощему коню, прикидывает, хватит ли ему денег на две трубы или на маринованные кабачки для закуски, а мы выписываем гуашью на красном полотнище сказку о его будущем…
Шаги звоном отдаются в наших ушах. Запахло типографской краской. Ритмичная вибрация плоскопечатной машины подсказывает нам, что проходим мимо редакции новой газеты. Из партийного комитета выходят двое военных без погон — юные, как мы, в поскрипывающих ремнях. Они останавливаются на тротуаре, и один из них предупредительно грозит указательным пальцем:
— Перед христианщиной не капитулируем!
Спутник соглашается с ним кивком головы. Один из юношей в шелковой куртке кричит в сторону швейной мастерской на противоположной стороне:
— Динка, мои галифе сошьешь внизу с пуговицами, а не со шнурками…
Вскоре мы очутились на Ямаге.
Грохот двуколок утих, и львенок в кокарде на моей фуражке посвистывает от ветра. Трава выгорела, кое-где синеют цветы осеннего безвременника. Пахнет сухой, прогретой землей. Скоро начнутся дожди, земля раскиснет. Молодой дубняк начал редеть, и облака мошкары, крылья которой светятся на солнце, носятся над ним. Рядом с нами гумно, и под ногами шуршит обмолоченная солома. На равнине блестит то ли река, то ли болото, внизу под нами краснеет здание пожарной команды, а дальше, между яблонь и груш, лепятся потемневшие черепичные крыши. Там где-то ярмарка. Ярмарки устраиваются осенью…
Борё садится на голую землю. Опираясь на руку, сажусь и я. К ладони липнут былинки сухой травы и песчинки.
А над нами распростерлось небо. Немного посеревшее, но такое чудесное небо!
Борё шумно втянул через ноздри воздух и притих. Потом вздохнул еще раз и обронил, в чем-то себя убеждая:
— Какая осень!
Я смотрю в другую сторону и тоже убеждаю себя в чем-то:
— Верно, какая осень!..
СЕНТЯБРЬ, СЕНТЯБРЬ!
В ушах моих до сих пор еще звучит писк пограничной телефонной линии…
Служба моя в армии началась с этого надрывного писка. Голос доносился как с того света — далекий, со слабыми, жестяными, едва уловимыми словами. Не голос, а какое-то подобие его. Капитан Терзиев сообщал мне из штаба 10-й Родопской дивизии, что я назначен комиссаром дружины 44-го пехотного полка.
В голове у меня зашумело. Проклятое тщеславие!..