Они много разговаривали вечерами, сидя на диванах в каюте, а чаще – в деревянных полукреслах на палубе, – столько, сколько отец никогда не разговаривал с Горкой дома. Отец был немногословным человеком и говорил простыми предложениями – о том, как рос в деревне Васильево неподалеку от Бугульмы в большой семье («три брата и две сестры нас было»), как пахал, уже с семи лет от роду, как они косили траву на корм скоту (в семье были корова, лошадь, две козы, а еще – с десяток кур), как потом это все у них отобрали («революция же случилась, равенство») и он, пятнадцатилетним, пошел воевать, и так вышло, что не против тех, которые отобрали, а за. За красных, значит. Последнее Горку смутило, ведь по логике должно было быть наоборот, но отец, выслушав сомнение сына, только вздохнул: «так бывает, сынок, это жизнь». И, помешкав, привел пример, который, как он считал, прояснит сыну, что значит «это жизнь».
– Ты прикинь вот про своего деда, моего отца, значит, – начал отец. – Он здоровый был, как бык, кочергу мог узлом завязать, а поехал как-то на базар в Бугульму с солониной, телега опрокинулась на мосту, и бочкой ему грудь и раздавило. Помер. Вот как? А вот так.
– На каком мосту? – осторожно спросил Горка, предчувствуя неладное.
– Да как раз на нашем, рядом с колонкой, куда за водой ходим. Ты не знал, а для меня – памятное место.
Разговор приобретал мрачный характер, и Горка, подумав, решил перевести на другое.
– Пап, а Володарский – это кто?
– Володарский? – переспросил отец. – А разве вам в школе не рассказывали? Это революционер, сынок. Его убили в тысяча девятьсот восемнадцатом, а теперь вот пароход назвали.
Горка собрался было уточнить, кто и за что убил, но отец вдруг засмеялся и добавил:
– А вообще-то, он закройщик был, Володарский этот, как наш Гируцкий. Можно сказать, родня. Только Володарский накроил куда как поболе. За то и убили.
Улеглись спать. Пароход слегка качало, он скрипел, Горка слушал, убаюкивался и в полудреме думал почему-то не о Володарском и что там с ним случилось, а о солонине. Он со смеху умирал, когда читал, как папаша Гека Финна напоролся ногой на бочонок с солониной, а тут выходило что-то совсем другое – упал бочонок на грудь и раздавил человека до смерти; как такое могло быть? А вот – это жизнь.
Следующее утро выдалось шумным – по палубам бегали матросы, боцман что-то кричал в рупор; «Володарский» протяжно гудел, осторожно входя в створ шлюза Жигулевской ГЭС.
Он вошел в камеру, матросы кинулись заводить швартовы, а Горка со страхом смотрел на бетонные сырые блоки рядом с бортом, расчерченные склизкими следами тины. Потом он услышал грохот, побежал на звук и, оказавшись на корме, увидел, как медленно и неотвратимо за «Володарским» закрываются огромные ворота, этажа в три, наверное, выше, чем винзавод!
Они закрылись, в камере стало сумрачно, пароход чуть покачивался, и больше не происходило вообще ничего. Как будто они попали в ловушку и уже никогда из нее не выберутся. Потом что-то забулькало – казалось, под днищем парохода, вдоль борта заструилась вода, где-то поднялся гул, и Горка почувствовал, что пароход опускается! Все это шипело, клокотало, рупор покрикивал «трави! трави!», они все опускались и опускались. Наконец (прошло минут десять, может, пятнадцать, но Горке казалось, что вечность) стальная стена, стоявшая перед «Володарским», начала размыкаться. За раскрывающимися створами показалось чистое синее небо, в камеру просочился солнечный свет, и пароход пошел на него, осторожно, как слепой, и опять принялся протяжно гудеть.
Он выбрался на фарватер, гуднул прощально шлюзу и почапал – туда, вниз, к устью. Река здесь была уже не такой широкой, как на подходе к плотине, где она ширилась как море, а какой-то домашней и даже веселой, играющей блестками мелких волн в разгорающемся жарком дне.
После Ставрополя стали попадаться участки с островами. Кое-где паслись коровы, Горку удивило, как они туда попали, а отец со смехом ответил, что коровы запросто переходят реку. Горка так обиделся, что даже не стал ни возражать, ни расспрашивать дальше: он знал, что коровы могут плавать, но не через пол-Волги же!
На Горкино счастье, эту их размолвку наблюдал капитан, щеголявший во всем белом с биноклем на шее, – он снял бинокль, протянул Горке и сказал, улыбнувшись:
– На-ка, посмотри как следует, поймешь.
Горка взял бинокль, забыв даже сказать спасибо, поднес к глазам (он был тяжелый и куда больше, чем хранившийся у них дома полевой), и остров надвинулся на него так крупно, что Горка даже отшатнулся.
– Хороша штуковина, да? – рассмеялся капитан. – Это морской, двенадцатикратный, смотри, только осторожно.
– Спасибо, – наконец сообразил Горка и вновь прильнул к окулярам.