В частности, разница между полицаями второй мировой войны и карателями-белогвардейцами войны гражданской заключалась, прежде всего, в том, что белые, хоть и поддерживаемые Антантой, все же несли впереди полков русское знамя – пусть красно-бело-синее, но все же знамя России. А полицаи и старосты, не маскируясь, толпились под немецким знаменем. Потому-то и лозунг Родины, никогда до того не провозглашавшийся, сразу после нападения немцев нашел широкий отклик в сердцах.
Это слишком большая тема – тема для историков и писателей – разобраться в том, что толкало вчерашних советских граждан в ряды нацистских убийц. Во всяком случае ясно, что то были люди, затаившие обиду – то ли с 1919-го, то ли с 30-го года. Ими двигала не нежность к немцам, а ненависть к советской власти. Но, независимо от того, чем была вызвана ненависть, сам факт передачи немцам занял главное место в народном сознании, осудившем их немедленно и безоговорочно: чужим продался, сволочь!
Родина, вот что стало в этих условиях – в условиях вражеской оккупации – главным для всех нас. Первая захваченная немцами деревня уже была началом их поражения.
И что важно: один и тот же лозунг в разной исторической обстановке может нести разную политическую нагрузку. Так было с лозунгом Родины, так стало с лозунгом патриотизма.
В годы войны с гитлеровской Германией патриотизм не мог быть иным, как русским. А коллаборационизм, будучи по своим мотивам, в большинстве случаев, антисоветским, неизбежно принимал антирусский характер.
Но когда война осталась позади, и Сталин провозгласил, как некий исторический итог, свой знаменитый тост "за великий русский народ!", то итог этот оказался антиисторичным и глубоко неверным. Прежде всего, велик в своем сопротивлении каждый, даже самый маленький народ, сохранивший в испытаниях свой дух. Во всяком случае, в нем, малочисленном, сопротивляющемся великану, никак не меньше душевного величия, чем в богатыре, обороняющемся от другого богатыря. А затем – и это главное – в послевоенных условиях, в упоении столь трудно доставшейся победой, начали превозносить все русское. А это означало – сбиться на великодержавность, на шовинизм, на великорусское чванство. Вспомнили Ивана Калиту, началась апология всех походов русского царизма…
… И на историческую площадь, на место обелиска Свободы, въехал Великий Князь.
Как разными были знамена Родины в войну гражданскую и Отечественную, так совершенно различно звучал лозунг патриотизма в дни войны и в дни послевоенные. Нас чарует магия слова. Но ведь войны бывают разные: справедливые и несправедливые, захватнические и оборонительные, захватнические под маской оборонительных. И в каждой из них провозглашается лозунг патриотизма.
Пусть чувства, обуревающие того, кто слышит и повторяет это волшебное слово, остаются такими же благородными, какими они были, когда звучал призыв к борьбе за независимость твоего народа. Все же и слово это, и благородные чувства в разных условиях служат разным целям. Ибо тот же самый призыв в новой исторической обстановке – уже другой призыв.
После победы я прослужил еще несколько месяцев в советских оккупационных войсках. Демобилизовавшись, я поехал со своим старшиной – мы дружили – на родину его жены, в Краснодарский край, в станицу Ахтари.
Я так устал от лагерных бараков, так истосковался по самой маленькой, самой бедной, но своей комнате, где никто не заглядывает через плечо, интересуясь тем, что ты читаешь и пишешь. И по теплу семьи, по женской заботе, которой я не был особенно избалован. И вот я встретил простую женщину. Дочь сибирского приискателя, она провела детство на том самом прииске, где происходил Ленский расстрел,[63] своими глазами видела трупы. О Воркутинском расстреле, где трупов было во много раз больше, она не знала, и я ей не рассказывал. По существу, я ее обманул, но я обманул также и партию, и правительство, скрыв свою судимость. Так мне сказал впоследствии очередной следователь. Во время войны, при переходе из части в часть, мои документы свелись к простой воинской книжке, на основании которой я получил совершенно нормальный паспорт. И не пришел в органы, не признался, что сидел по статье КРТД. Не признался, стало быть, недостаточно раскаялся в своих преступлениях, то есть – не исправился. А не исправился – значит, заслуживаешь новой кары, понял? Тут есть своя вертухайская логика.
Я жил молча, сжав остатки зубов и запечатав остаток души. Словно ничего не было: ни Ананьева, ни Одессы, ни Донбасса, ни Воркуты. Утром встаешь, не помня, что тебе снилось ночью, и идешь на работу. С мастером, с товарищами говоришь о ремонте станков, о графике, потом молчишь вместе с ними. Дома молчишь. Слушаешь песни по радио – и молчишь. Порой вспомнишь палатку на Усе – но молчишь.
От Нины пришло письмо: Ева умерла, и следом за ней, через десять дней, умерла бабушка. Старушка пережила аресты своих сыновей, потеряла младшую дочь-партизанку, но не смогла пережить потерю старшей дочери. Я вспомнил Харьков 29-го года и Еву у колыбели. Она кормила Нину и повторяла: