Иногда дети уводили его, и он не противился им, но потом вдруг опять оказывался на базаре. И, насытившись толкотней, мельтешением, шумом, утолив настоявшуюся в одиночестве человеческую тоску по людям, опять надевал короб и уходил в лес, в хибару, пропахшую тонким тлением ломких листочков шалфея и тысячелистника, который меняли вкус жизни, словно напоминая о бесконечном тлении и бесконечной жизни, которая в ей одной понятном поиске рыскала из тела в тело, из предмета в предмет.

…В полумраке Пак не сразу заметил Одноухого, идущего ему навстречу по тропе. Высокая трава и нависающие ветви кустарников помешали ему разглядеть его сразу. Но тут взошла луна, траву облило голубоватым мерцанием, и в десяти метрах от себя старый кореец увидел колышущуюся над тропой широкую темную спину, переливающуюся лоснящимся блеском. Могучие мышцы перекатывались под шкурой, луна гуляла волнами по спине Одноухого, и эта двигавшаяся над тропой спина, существовавшая словно бы отдельно от невидимых лап и опущенной головы, очень напугала Пака. Он, вздрогнув, остановился, пригляделся и увидел стоящего на тропе медведя. Медведь смотрел на него, и желтоватый свет то вспыхивал в маленьких медвежьих глазках, то пропадал. Одноухий шумно понюхал воздух, и Пак, окончательно поняв, что это медведь, сразу успокоился. Они стояли и смотрели друг на друга.

«Какой ты старый, — думал Пак, — ты даже не учуял меня. Но, может быть, я вообще не пахну? Сначала портится зрение, потом слух, потом и запах у человека пропадает. Но, может быть, хотя бы папиросы у меня в кармане пахнут? Значит, ты совсем старый, если даже табака не учуял. А что ты будешь делать теперь? Ты столько прятался, никто тебя не видел, даже я, такой ты осторожный…».

Одноухий глухо рычал, переступая.

«Рычи, рычи. Ты меня этим не испугаешь. Да и зачем тебе старик, который даже не пахнет? Мы столько лет ходили рядом, и ты не убьешь меня».

Одноухий все переступал, катая в горле клокотанье, казалось, что это голыши подпрыгивают и стукаются один о другой в кипящей воде. Посветлело, тени отделились от деревьев и легли поперек тропы. Пак увидел в желтых глазах медведя боль и тоску.

«Наверно, ты болен, ведь все старики болеют, и если бы ты мог говорить, я спросил бы у тебя, зачем ты так долго живешь. Какая может быть радость у старых зверей, когда притупляется зрение и лапы теряют быстроту, — ведь у них нет даже телевизора. Ты поступаешь глупо, приходя сюда. В тебя никто не верит, но тебя могут убить, если встретят, с перепугу, или просто ради забавы, или для того, чтобы поверить. Наверно, ты привык к этим местам, тебе не хочется менять их, да разве кому объяснишь? Мы оба старые, нам недолго осталось. Может быть, когда-нибудь мы встретимся, но уже не узнаем друг друга, потому что память исчезает в первую очередь и это обидно, но так, наверно, легче. Я не хотел бы, чтобы тебя убили, чтобы ты мучился, но что я могу поделать? И лучше бы тебе повернуть обратно. Я ухожу, я пропускаю тебя, это твоя тропа, хотя мы и ходим по ней по очереди».

Пак, не спуская с медведя глаз, задом упятился в кусты. Одноухий, повернув к нему голову, медленно прошел мимо и колыхнувшиеся кусты скрыли его.

«Тебя убьют, — сказал ему Пак про себя, глядя, как все дальше колышутся раздвигаемые медвежьей спиной кусты, — тебя убьют из ружья…»

…И опять бежала в реке луна, и Одноухий стоял в реке, задрав башку. Вода капала с его мокрой бороды, сдавленное рычание клокотало и глохло в горле. Боль, ярость и недоумение обручем стискивали его голову, ему хотелось реветь, бежать, выворачивать пни, забраться в коровий загон, переломать хребты, передушить, рвать в кровь. Ему было невыносимо плохо, Одноухому, и рыба не шла. Не шла! Что-то сдвинулось в этом помешанном мире, который он перестал понимать. Что-то сдвинулось, оттого-то так невыносимо клюют и клюют в голове молоточки, оттого-то не идет рыба и исчезают леса. Оттого вода устает течь, мелеют реки, ветер бродит как попало и в июне идет снег. А небо с каждым днем все выше, до него не достать. И голод, и боль, и страх — все это ничто перед разрушенным порядком, где ему, Одноухому, нет места.

Он вышел из реки, пересек лес и вышел к мари. Она казалась черной и плоской, заключенной в огромную сферу ночного неба, и там, в этой сфере, нарастал гул. Гул все рос и рос, хотя ветра не было, и Одноухий почувствовал, что гул этот проникает в него, делая его тело легким и как бы пустым. Где-то на краю мари, прижатые к земле огромностью бесконечно длящейся вверх черноты, виднелись огоньки рыбзавода, и Одноухий пошел к ним.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги