Они там — на теле моего отца, ползают по всему, что ему когда-то принадлежало, и откладывают яйца, шепчут о своих мушиных приключениях, справляют нужду на его медалях, коже и мундире. Папа превратился в общественный туалет для мух. Отец — уборная для Бога-мухи. Отец уже не разговаривает. Не произносит ни слова. И ни на что не реагирует.
Папа, — подхожу я к нему, — послушай, папа, — повторяю чуть громче. — Там внизу не осталось еды. Давай я пойду что-нибудь куплю?
Ходячие мертвецы из книжек и то среагировали бы поживее. Но отец недвижим. Он даже не живой мертвец и не дышит, как мамин прах в урне, стоящей там внизу.
Я подхожу к нему и забираю ключи, замаранные испражнениями насекомых.
Я закрываю за собой дверь. Последнее, что я вижу, — силуэт отца, с каждой минутой все больше покрывающийся мухами, которые стали неотъемлемой частью его естества, дыхания и самого физического существования.
Гудение продолжается.
— Все, кроме свеклы, — напоминает Калия, когда видит, как впервые за два месяца я открываю дверь.
У этой истории очень простой конец, поэтому я решила пожертвовать описанием шекспировских страстей, которые мне очень хотелось бы здесь привести, в пользу правдоподобности.
Мы никогда не были обычными. Ни раньше, ни потом, когда лето закончилось и двери дома вновь распахнулись. Мы трое выросли в каком-то смысле так, как растут дети преступников.
Мы выросли в этой стране под тиранией мух. Я подчеркиваю это, потому что они так никогда и не оставили нас в покое. Они все жужжат, жужжат и жужжат над нашими снами и кошмарами.
Мы привыкли. Просто знаем, что мухи никуда не исчезнут. И нам это нравится.
Какасандра.
Какалеб.
Какалия.
Мы приняли мух и их тиранию, как приняли нашего отца и его тиранический эксперимент тем нескончаемым летом. Кому-то повезло меньше.
Я больше не буду говорить об Усатом дедушке. Остается только добавить, что в один прекрасный день он умер, как обычно умирают генералы и преступники — в собственной кровати во сне от старости. На его место пришел другой генерал, уже без усов, но с длинной сократической бородкой, которая придавала ему необычный вид греческого философа или барда Елизаветинской эпохи.
Судьба отца не сильно изменилась.
Однажды он вышел из своей комнаты. Он снова начал заикаться. Калеб, Калия и я вновь обзавелись зловонной приставкой к именам, теперь уже навсегда. Отец беспокоился о деньгах, которых все время не хватало. Хотелось есть, но в холодильнике была только пицца и засохшие кусочки торта, поэтому он вышел на улицу, сопровождаемый несколькими назойливыми мухами, и вскоре вернулся, уставший и постаревший, с новой работой.
Мы не сразу узнали, в чем она состояла.
Мы выяснили это лишь спустя много лет.
Терпения нам было не занимать.
Когда он решил нам рассказать, ему уже не было стыдно. Он признался, что ему всегда нравились животные и зоопарки, за исключением, конечно, запаха экскрементов после особо обильных утренних испражнений, но ведь звери не виноваты, что в летнем рационе так мало белка и так много фруктов, никакой желудок не выдержит — ни у человека, ни у животного. На работе он надевал специальную шапочку, брал грабли, веник и лопату и собирал дерьмо. В самом начале он был разбит этим унижением и позором, но правды ра ди надо сказать, что наш отец, как человек своего времени, всегда подчинялся приказам других, неважно, в допросной лаборатории или в клетках с обезьянами в период течки, допрашивая самым жестоким образом мятежников или вычищая испражнения непоседливых обезьян с задами, налитыми кровью. Папа всегда самоотверженно исполнял свой долг.
Он никогда не говорил, узнали ли его в зоопарке. Вполне возможно. Я представляю себе, как отец в своей шапочке стоит в клетке с обезьянами и веником или лопатой сгребает испражнения, как будто это песчаные замки его прошлых лет, его мечтаний, а в это время по другую сторону клетки, там, где царит свобода, какая-то женщина показывает в его сторону пальцем, говоря что-то своему сыну. Неизвестно, что именно привлекло ее внимание: обезьяньи зады или человек в шапочке, — отец никогда не узнает, была ли это одна из выживших в допросной лаборатории, которая вспомнила его и теперь тычет в него пальцем, или же обычная женщина, показывающая своему сыну, как выглядят обезьяньи зады. В этой неизвестности и заключается весь ужас, потому что отныне страх постоянный спутник отца. Пусть у него уже не осталось никаких медалей — он не способен избавиться от прошлого и не сможет избежать того, что однажды другая женщина со своим сыном или та же самая с тем же ребенком подойдут к клетке, чтобы выплюнуть на него всю тяжесть его вины.
Калии, Калебу и мне мухи не особенно докучают. Только самую малость. Разве что жужжанием. Иногда они садятся нам на лицо, пытаются залететь в рот или заползти в ноздри. Но у нас с ними уговор: мы их не сгоняем и живем с ними в мире.