Трое товарищей решительно направились к площади, однако по пути Черепаха незаметно куда-то исчез, и уже через минуту раздался равномерный, тревожный звук литавр, а вскоре послышались такие же равномерные удары церковного колокола. Звуки литавр и колокола слились в одну мелодию, говорившую о том, что никто из товарищества не должен сейчас сидеть в курене и заниматься другими делами, а что все должны выходить на площадь, на раду. Бывшие уже на площади казаки с удивлением услышали эту мелодию, однако тут же утратили благодушное настроение, и стали собираться в толпы по нескольку десятков человек, настороженно оглядываясь в сторону церкви. Колокол обычно не использовался для призыва на раду, и поэтому многие, включая и Пуховецкого, были в недоумении. Казалось, что созываемая таким необычным способом рада должна иметь и какое-то особенное и важное значение. Все больше казаков выходило на площадь, где, наконец, стало не хватать места для всех, и вновь приходящие лезли на крышу куреней и прилегавшие к площади деревья, откуда они плевались семечками и выкрикивали кому что в голову взбредет – трезвых среди товарищества в этот праздничный день было мало. Иван с умилением смотрел на разноцветные шапки казаков разных полков, и раздражающее глаз обилие темно-синего цвета шаровар. Старшина, похоже, еще менее обычных казаков ожидала в этот день сбора рады, и долго не появлялась на площади. Наконец, с подобающей чинностью верхушка казачества стала выходить на ничем не примечательное, несколько возвышенное место рядом с церковью. Вся старшина, включая и куренных атаманов, после службы в день праздника пошла в гости к кошевому, чтобы выпить по чарке горилке и как следует закусить. От этого-то приятного занятия и оторвали их колокол и литавры. Явившись, они долго ждали есаула, который должен был вынести из церкви войсковое знамя. Когда этот обряд был исполнен, на площадь стали торжественно, с неестественно выпрямленными спинами, выходить, один за другим, атаман, судья, писарь, есаул, куренные атаманы, и вся меньшая старшина, вплоть до кантаржея и гармашей, кто нашелся на месте. Все шли с обнаженными головами и несли знаки своего достоинства: атаман – булаву, судья – печать, писарь – перо, есаул – палицу. Каждый из куренных атаманов выступал с тростью, украшенной более или менее богато, смотря по доходам куреня. Иван Дмитриевич умел обставить свой выход с особенной торжественностью. Он шел не один, а в окружении отряда своих приближенных, джур, которые были все одеты с почти неестественным для Сечи однообразием, в одинаковые ярко-красные кафтаны с трезубцем на груди, и несли каждый по кавалерийскому карабину и сабле в дорогих, изящно украшенных ножнах. Вопреки традиции, Чорный появился на площади не один, а со свитой, и не первым, а последним. Он был одет во все черное, почти как монах, и шел неторопливо, но с таким достоинством и равнодушием, что огромная, развязная казацкая толпа притихла, почти замолчала. Отряд в красных одеждах, под непрекращающиеся удары колокола и литавр, в порядке шествовал за ним, и в том же порядке выстроился, стоило атаману остановиться. Несмотря на владевшую им хмельную задиристость, у Ивана душа ушла в пятки: неужели этой силе и этому порядку должен был он, грязный и отощавший, сейчас бросить вызов? Пуховецкий внезапно и непоправимо протрезвел.

При появлении атамана толпа притихла, но когда тот вышел вперед и начал спокойно, немного насмешливо, осматривать своими черными глазами площадь, установилось гробовое молчание. Чорный довольно долго молчал, и, наконец, смиренно произнес, слегка поклонившись:

– Паны-молодцы! Вся старшина, и я, кошевой атаман, перед вами. Для чего нас вызвали, для чего раду собрали? Был бы спрос, а мы отвечать рады!

Эти простые слова как будто рассеяли чары атамана, сорвали с него и с его блестящего отряда пелену неприступности. Раздались сразу десятки и сотни возгласов, обвинявших атамана во всех смертных грехах, или просто бранивших его. "Татарские холуи! Евнухи! Чубы за правым ухом носите! Веру христианскую продали!". Каких только обвинений не звучало теперь в адрес Чорного и присных. Всю силу злобы голутвенного казачества против старшины можно было сейчас ощутить сполна, и эта сила придала твердости Пуховецкому. "Хороши Вы, Иван Дмитриевич, да не любят Вас! Не по хорошу мил.." – подумал он. Ивана также удивляла скорость, с которой удалось собрать раду, и та готовность к ней большинства казаков, которая чувствовалась во всем, но это удивление было приятным, настраивавшим Ивана на боевой лад.

– Но в чем же я виноват, братчики?

В обвинениях не было недостатка, они сыпались со всех сторон, но когда атаман поднял перед собой руку, крики умолкли.

– Такого в законе нет, чтобы перед толпой оправдываться. В стае всякая собака лает. Пусть выйдут сюда те, кто меня обвиняет, и вины мои объявят. А я уж ответить постараюсь.

Перейти на страницу:

Похожие книги