Связывая провинциальную революционность со старообрядческим костром, фамилия Погоревших отсылает к параллелям, вновь центрированным на Блоке. «Прекрасную Даму, т. е. русскую Богородицу в почитании русского европейца […] эту Даму […] выдумал Блок […] без нее действительность тех лет и мест осталась бы без выраженья»[751], — писал Пастернак в заметках, послуживших материалом к Живаго. Такую фантазию с местным колоритом он показал в своем Погоревших. Русский бог описывался Блоком как «сжигающий Христос», в Двенадцати он идет раздувать «мировой пожар». Вячеслав Иванов в статье О русской идее с гордостью писал о «народе самосожигателей»[752]. Разочарованная поэма Клюева названа Погорельщиной: погоревшая Россия, страна после огня. Все это подытоживает глухонемой сектант и «максималист-революционер» Погоревших. «Философия Погоревших наполовину состояла из положений анархизма, а наполовину из чистого охотничьего вранья». Прощаясь с Живаго, Погоревших дарит ему утку, завернутую в листовку: дичь, газетная утка, идиома лжи.
Читали ли они друг друга?Асимметрия двух русских культур, советской и зарубежной, проявляется в асимметрии нашего знания о Набокове и Пастернаке. Внимание интервьюеров и биографов, которое получил при жизни Набоков, несопоставимо с тем, что досталось Пастернаку. В результате мы знаем, какие произведения Пастернака читал Набоков и как он их оценивал[753], но вынуждены догадываться о том, что Пастернак тоже читал Набокова. Эта гипотеза имеет здесь центральное значение. Мы знаем, какой эффект имело появление Исайи Берлина у Анны Ахматовой в 1945 году. Встреча была бурной, как лавина или сель: как прорыв плотины, разделявшей предельно близкие, но на десятилетия разлученные потоки. Если б знакомство между Пастернаком и Набоковым состоялось, оно должно было иметь следствия аналогичного размаха, хоть и иной природы. В этом случае общение было ограничено текстами; но интертекстуальность не менее реальна, чем жизненные связи.
Интерес московских литераторов к их коллегам в эмиграции и налаженная сеть контактов с «тамиздатом» не вызывает сомнений; но чтение и распространение эмигрантской литературы преследовалось, подобно уголовным преступлениям. В 1956 году гость из Оксфорда назвал Набокова в качестве возможного переводчика стихов из Живаго на английский язык. Ответ Пастернака свидетельствует об отличной информированности, приправленной фантазией: «Ничего не выйдет. Он слишком ревнует к моему жалкому положению здесь, чтобы сделать хороший перевод»[754]. Эта фраза, достойная самого Живаго, выражала мучительную гордость советской интеллигенции: моя позиция вызывает жалость, но эмигранты все равно ревнуют к ней[755]. В любом случае, реплика 1956 года свидетельствует о том, что Пастернак знал о работе Набокова. Биограф Пастернака считает даже, что следующий проект после Живаго, неосуществленная повесть о подпольном возвращении эмигранта в СССР, продолжал сюжет набоковского Подвига[756]. Чуковский и его окружение читали Пнина в 1961-м, а Другие берега раньше[757]; в 1965 году Чуковский писал статью о пушкинских работах Набокова, очевидно намереваясь ее публиковать. Железный занавес был более прозрачен с западной своей стороны, но вполне закрыть его никогда не удавалось. Хотя мы не знаем точно, какие романы Набокова и когда читал Пастернак, он несомненно мог их читать. В этом случае избирательное сходство текстов, написанных двумя авторами, можно трактовать как косвенное свидетельство их знакомства с работой друг друга.
«Писатель-творец должен внимательно изучать труды своих конкурентов, в том числе и Всевышнего»[758]. Но труды последнего не знают жанра, а писатель бывает особенно внимателен к жанру собственных сочинений. Если писатель, к примеру, прозаик, его оценки чужой прозы куда более пристрастны, чем его оценки чужой поэзии. Продуктивный писатель, Набоков был неудачливым поэтом. Признав это в Даре, он охотно отдавал первенство поэтам от Пушкина до Ходасевича; но к прозаикам относился куда ревнивей, пользуясь излюбленным оружием умолчания. Иными словами, страх влияния жанрово-специфичен: эффект, который недооценивал больше интересовавшийся «поэтами как поэтами» Хэролд Блум. В Подвиге Мартын наблюдает писателя Бубнова, любившего обсудить стихи «прыщеватых молодых поэтов». Его оценки больше зависели от жанра, чем от качества.
Случалось, впрочем, что чья-нибудь вещь была действительно хороша, и Бубнов — особенно если вещь была написана прозой — делался необыкновенно мрачным и несколько дней пребывал не в духах (201).