Коммерческая конкуренция, как и политическая вражда, достойна всяческого уважения; но нас сейчас интересует литературная сторона дела. В меру человеческих возможностей конкуренция оставалась жанрово-специфичной, и соперничество не заставило Набокова перестать уважать Пастернака как поэта. Когда тот передал на Запад, отказываясь от Нобелевской премии:

Что же сделал я за пакость,Я, убийца и злодей?Я весь мир заставил плакатьНад красой земли моей, —

Набоков написал трогательно-подражательные строки, почти самые последние его стихи:

Какое сделал я дурное дело,и я ли развратитель и злодей,я, заставляющий мечтать мир целыйо бедной девочке моей.

Земля подменяется девочкой, плач заменяется мечтой; но дальше следуют сальериевские фразы, особенно выразительные под пером пушкиниста:

О, знаю я, меня боятся люди,и жгут таких, как я, за волшебство,и, как от яда в полом изумруде,мрут от искусства моего[774].Тебе свой труд передаю

«Такому поэту страшно подражать», — писал когда-то Набоков о Пастернаке[775]. Герой Дара испытывал сходные чувства к своему сопернику, «таинственно разраставшийся талант которого только дар Изоры мог бы пресечь»[776]. В стихотворении «Какое сделал я дурное дело» Набоков откровенно подражает Пастернаку, а еще признается в том, что сам подобен Сальери и внушает страх своим искусством[777]. За этими высказываниями, между которыми полжизни, стоит длительный и пристальный интерес к сопернику. В отличие от моих предшественников, изучавших набоковскую реакцию на роман Пастернака, я не считаю ее исключительно негативной. Между авторами были важные черты сходства, и именно они стимулировали подражание, соперничество и отвержение. Эти трансатлантические отношения развивались на противоречивых путях конкуренции, разделения полномочий и — гипотеза самая сильная — длящегося диалога. Оба автора пытались сочетать поэзию и прозу в едином тексте, развертывающемся как трудная игра между жанрами. Набоков начал свой интертекстуальный, интержанровый эксперимент в Даре, герой-рассказчик которого переходит от поэзии к прозе и от третьего лица к первому. Пастернак продолжил этот опыт в Живаго, — посмертной биографии поэта, написанной прозаиком, к которой приложен сборник поэзии героя. Несколько позже Набоков осуществил сходное построение в Бледном огне: прозаик одержим поэтом и после его гибели издает его поэму со своими комментариями. Возможно, наши представления о литературной преемственности имеют чересчур агрессивный характер. Мы знаем о сопротивлении влиянию и о механизмах уничтожения предшественника, но меньше понимаем, как все же осуществляется влияние, возможно взаимное, и каким образом разные авторы аккумулируют достижения друг друга в собственных созданиях.

В целях дальнейшего анализа я буду использовать классическое различение между рассказчиком и автором. Рассказчиком является один из героев, которые живут внутри текста. Эти виртуальные люди населяют виртуальный мир, который полностью определяется литературной фикцией. Напротив, придумавший ее автор является исторической фигурой. Его жизнь мы знаем из других текстов, написанных другими авторами. За исключением имени на обложке, авторы всегда вне своих текстов.

Языковая игра между словами «автор» и «авторитет» указывает на сходство между литературным авторством и политической властью. В соответствии с этимологией, авторы являются создателями, наблюдателями и правителями своих героев, а те выступают в качестве подданных этих фиктивных монархий. Впрочем, многие авторы честно верили в свободу своих творений. Пушкин писал, что не ожидал, что Татьяна выйдет замуж. Все равно мы знаем, что это Пушкин придумал каждое Татьянино слово и действие. Обращаясь к этой проблеме, Бахтин сравнивал власть автора над героем с «активностью Бога в отношении человека, который позволяет ему самому раскрыться до конца»: это Бог-собеседник из истории Иова, а не Бог-покоритель из истории Иисуса Навина. Так понимаемый, автор сохраняет контроль над своими созданиями и, одновременно, готов разделить с ними власть. Ситуация напоминает просвещенного монарха или мечту о таковом.

Читатель Мишеля Фуко вспомнит более светский образ власти: паноптикон, изобретенный Иеремией Бентамом в конце 18-го века[778]. Тремя столетиями позже он был переоткрыт Мишелем Фуко в качестве метафоры всякой власти. Эта архитектурная конструкция была создана так, что смотритель из центральной башни обозревал рабочих, которые находились в камерах по внутреннему периметру окружавшей башню стены. Способность видеть, оставаясь невидимым, и есть сущность власти, а также сущность авторства.

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Похожие книги