В Даре писатель Набоков сочинил биографию писателя Годунова-Чердынцева, который в свою очередь сочиняет биографию писателя Чернышевского. В предисловии к Дару, написанном много после его завершения, автор раскрывает один из его секретов: «Героиня не Зина, а русская литература […] В последней главе […] намечается образ книги, которую Федор мечтает когда-нибудь написать: Дар». Федор все еще мечтает написать книгу, которая уже написана. Время и авторство подвергаются иронической разборке. Бесконечная цепь биографий — писатель пишет о писателе, который пишет о писателе, — сворачивается в кольцо.

Как правило, текст Дара рассказывает о Годунове-Чердынцеве в третьем лице. Но отдельные куски или даже главы этого текста, например вставные новеллы об отце и о Чернышевском, а также все стихи, написаны самим героем. В отличие от других опытов от Отчаяния до Ады, между автором и героем в Даре почти нет дистанции. Этим оправдываются соскальзывания, которые в более жестких условиях были бы невозможны. Например, 3-я глава начинается с повествования в третьем лице («Каждое утро […] один и тот же звук […] выводил его из немоты»), но через две страницы рассказ о поэтических переживаниях Федора Константиновича продолжается в первом лице («я ничего не помню из этих пьесок […] Мой отец мало интересовался стихами […] По вечерам я провожал ее домой»). После этого мы столь же неожиданно возвращаемся к авторскому голосу и, соответственно, к третьему лицу: «Первое чувство освобождения шевельнулось в нем при работе над книжкой „Стихи“». Вообще можно заметить, что такие переходы между позициями связаны с периодическими вторжениями в эту прозу поэтической речи. Эксперимент суммируется в конце романа, когда проза почти незаметно переходит в поэзию, третье лицо вдруг превращается в первое, а все вместе указывает на кульминацию, которую мы уже не увидим.

Когда они пошли по улице, он почувствовал быструю дрожь вдоль спины […] До дому было минут двадцать тихой ходьбы […] Неужели сегодня, неужели сейчас? Груз и угроза счастья. Когда я иду так с тобой, медленно-медленно, и держу тебя за плечо, все немного качается […] Все это мы когда-нибудь вспомним […] А вот, на углу — дом.

Прощай же, книга! Для видений — отсрочки смертной тоже нет. С колен поднимется Евгений — но удаляется поэт. […] там, где поставил точку я […] — и не кончается строка (курсив мой[786]).

Ссылка на предшественника, как всегда, важна и многозначна. Пушкин когда-то оставил героя в минуту злую для него, Набоков поднимает его с колен в момент более удачный, но тоже не окончательный. Поэт удаляется, но «я» остается и пишет стихи, теперь вкрапленные в прозу. Если бахтинское скрещивание разных форм речи является задачей романиста, то одно из решений состоит в их предельном сближении, в размывании всяких границ между ними, так что их близость в тексте предстает доказательством их единства. Косвенная речь переходит в прямую, а проза в стихи, написанные в строку.

Авторская практика Набокова не укладывалась в современную ему литературную теорию. Ролан Барт в знаменитой статье «Смерть автора» утверждал:

Письмо — та область неопределенности, неоднородности и уклончивости, где теряется […] телесная тождественность пишущего. […] Голос отрывается от своего источника, для автора наступает смерть, и здесь-то начинается письмо. […] Автор делается меньше ростом, как фигурка в самой глубине литературной «сцены».

Статья не зря датирована мятежным 1968 годом. Барт с удовольствием подчеркивал «контртеологический, революционный» характер своей идеи. Идея авторства, считал он, появилась в Новое время и наибольшее признание получила благодаря «идеологии капитализма». Теперь, на переходе к новой идеологии, устарела не только связка между авторством и властью, но авторство и власть как таковые.

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Похожие книги