Так «сдавал и опускался», теряя свою возвышенную идентичность, сам Юрий Андреевич. Это падение иллюстрировано его последней женитьбой на Марине Щаповой, дворницкой дочке. Марина была свидетельницей душераздирающей сцены: Живаго таскает дрова случайному клиенту, а тот читает его книжку. Про себя Живаго называет его свиньей, но дров не роняет (481). Фамилия Марины взята у радикального историка Афанасия Щапова, известного в прошлом веке учителя народнической молодежи, спутника и соперника Чернышевского[827]. Он прославил, в частности, секту бегунов, рассказав о ней как о подлинном ресурсе революции; поколение его читателей ходило в народ в поисках этой секты, но она так и не нашлась (серийному убийце Памфилу Палых в бреду тоже видятся «бегунчики»). Заимствовав узнаваемый символ, Пастернак переворачивает его историю и выстраивает побочный, но красноречивый сюжет: это его способ рассказать о проблемах, которым Набоков посвятил огромную главу Дара. Живаго женился на Щаповой по возвращении из Сибири; исторический Щапов, наоборот, женился накануне ссылки в Сибирь. По мнению биографов Щапова, только жена спасла его от горя и пьянства; по мнению биографа Живаго, жена не смогла его спасти. Достоевский ставил Ольгу Щапову в пример всякой женщине: «Пусть, как жена Щапова, она утолит свою грусть и разочарование самопожертвованием и любовью»[828]. Что касается Марины Щаповой, она «прощала доктору его […] причуды […] Ее самопожертвование шло еще дальше»; в итоге Живаго уходит от нее к смерти. Похож на Щапова в изображении Достоевского и сам Юрий: «Щапов был без твердого направления деятельности. Щапов был человек, не только не выработавшийся, но и не в силах выработаться» (Там же, курсивы мои).
Для русского писателя отказаться от народнической традиции значит заняться пересмотром всего своего наследства, возвращаясь к Пушкину и по дороге заглядывая разве что к Чехову. В науке остроту этой проблемы осознавала, кажется, только Лидия Гинзбург. Общий интерес двух великих авторов, Пастернака и Набокова, к 60-м годам указывал на их общее понимание истоков того, в чем они жили и что пытались понять. Такова логика пост-революционной мысли: альтернативы надо искать не в плодах, а в корнях. Вслед за Набоковым Пастернак повторяет давние пушкинские решения. Надежда его связана с дворянством, понятым точно по Пушкину: «передовой аристократией» (Охранная грамота,), «дворянским чувством равенства со всем живущим» (Живаго), «русским революционным дворянством», «ничего аристократичнее и свободнее [которого] свет не видал» (письма 1933 года)[829]. Таким себя видел Юсупов; таким изображен Евграф Живаго; таким хотел бы себя видеть и сам Пастернак, хоть для этого ему сильно не хватало дворянской крови. Если Юрий Живаго является типическим представителем своего класса в духе Клима Самгина, то Евграф Живаго представляет положительного героя, авторский идеал. Его загадочный «роман с властями» продолжает род занятий двух скрестившихся в нем родов, олицетворяющих большие силы старого мира и сыгравших ключевые роли в революции: конечно, Пастернак не зря поженил свой вариант Саввы Морозова на своей версии Юсуповых. Если Юрий просто обнищавший потомок аристократии, бессильная жертва революции, наделенная таинственным даром, то Евграф представлен в роли творца истории и автора большого текста.
Последнее сочинение Пастернака, историческая драма Слепая красавица, делает шаг вперед в понимании народнических идей. Вслед за Набоковым Пастернак локализует причину революции в непреодоленной традиции Чернышевского. Теперь, однако, его критика идет дальше и Дара, и Живаго[830]. Размещая действие накануне Великих реформ, автор показывает спор между агитатором-народником и человеком из народа, многоопытным крестьянином. Ссылаясь на Фурье, народник доказывает, что предпринимательство освобожденных крестьян приведет к разрушению общины, а потому его должна остановить социалистическая революция. Отвечая, крестьянин спорит с уравнительной агитацией русских социалистов в духе Чернышевского и с их раскольничьими симпатиями в духе Щапова.