Тезис Гордона значит, что авторство перетекает в тиранию, и позиция автора сливается с позицией диктатора. Этот тезис снимает противоречие между гипотезами Берлина и Смирнова, согласно которым Евграф есть благодарный портрет доброго диктатора, и моей гипотезой, согласно которой Евграф есть автор прозаической части романа. Почетное место этого тезиса в большой структуре романа, точно на переходе к поэтической его части, отражает его итоговое значение. Но такое решение, в свою очередь, является не более чем метафорой. Лишь малая часть того, что произошло в истории, была предопределена или хотя бы предсказана литературой; лишь малая часть метафор осуществилась; и совсем ничтожная часть авторов бывала тиранами не в текстах, а в жизнях.

Власть автора над своим героем велика, но не абсолютна. Если он пишет вымысел, он вынужден считаться с читателем; если он пишет историю, он вынужден считаться еще и с материалом; а если он пишет биографию, он подчиняет себя герою. Бахтин сравнивал отношения автора и героя с партнерством Бога и человека. Пастернак предлагает метафоры другого ряда: брат, грань, добрый гений, дух смерти. Евграф для Юрия — грань между окончательной смертью, которая наступает, если умерший не запечатлен в памяти, и символическим бессмертием, которое может дать только биограф. И здесь мы возвращаемся к началу романа, к речам радикально настроенного дяди главного героя, священника-расстриги.

Можно быть атеистом […] и в то же время знать, что человек живет не в природе, а в истории, и что […] Евангелие есть ее обоснование. А что такое история? Это установление вековых работ по последовательной разгадке смерти и ее будущему преодолению (25).

Оставивший православную церковь «по собственному прошению», Веденяпин[847] спорит с Толстым, но признает свою близость «с некоторыми писателями из символистов». Подобно Сергею Булгакову, он смеется над федоровскими идеями о физическом возрождении умерших. Юрий Живаго так пересказывает его слова:

Воскресение. В той грубейшей форме, как это утверждается для утешения слабейших, это мне чуждо. И слова Христа о живых и мертвых я понимал всегда по-другому. Где вы разместите эти полчища, набранные по всем тысячелетиям? Для них не хватит вселенной (80).

Его критика радикальнее булгаковской, а жизненный путь противоположен: Веденяпин идет не из философов в священники, а наоборот. В предреволюционный год он возвращается из эмиграции, считает себя левым эсером и поддерживает большевиков. Его исторические прототипы любили по-блоковски называть себя «скифами». У дяди и племянников есть собственный проект воскресения, который на наших глазах реализуется прямо по ходу чтения. От начала романа к концу дело воскресения превращается в работу памяти, профессиональное занятие историка и писателя[848].

Горе, приносимое смертью, и страх ее знакомы любому человеку; но есть утешение, которое свойственно только писателям, — или, возможно, в поиске этого утешения они стали писателями. В Подвиге Набоков назвал это так: «писательская алчность (столь родственная боязни смерти), постоянная тревога, которая нудит запечатлеть неповторимый пустяк». Пастернак поднял эту конструкцию до новой интерпретации христианства:

Человек в других людях и есть душа человеческая […] В других вы были, в других и останетесь. И какая вам разница, что потом это будет называться памятью. […] Смерти нет. Смерть не по нашей части. […] талант, это другое дело, это открыто нам (81).

Похожие идеи можно найти у разных философов, у Вольтера, например, или у более близкого Пастернаку Бергсона, а из возможных его собеседников у Эвальда Ильенкова. Но вернемся к братьям Живаго — и к Набокову.

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Похожие книги